Народ же находился в полном неведении касательно того, был Тореро обречен или нет. Те, кто знал это, были людьми принцессы Фаусты или герцога Кастраны, а уж они-то намеревались весьма решительно поддержать его. Но Тореро был кумиром и для тех, кто все знал, и для тех, кто не знал ничего. Именно его вот уже столько часов ждали со всевозрастающим нетерпением, не обращая внимания на палящие лучи солнца и обуревавшую всех страшную жажду.
Поначалу ледяное молчание, воцарившееся в рядах знати, привело многочисленных простолюдинов в недоумение. Затем любовь к Тореро взяла верх и к ней добавилось негодование тем, что его так плохо встретили. И, наконец, некоторым очень захотелось попытаться отомстить за то, что они рассматривали как оскорбление, нанесенное лично им.
Стоя неподвижно посреди арены, Тореро ощутил эту глухую враждебность и тут же почувствовал нечто похожее на раздражение. Он презрительно улыбнулся, однако же на самом деле подобный недоброжелательный прием, столь непривычный для него, причинил ему острую боль.
Народ, словно угадав, что происходит в душе его любимца, опомнился и зашумел – поначалу несмело и робко, но потом все громче и громче, и вскоре над огромной толпой уже звучали дружные крики ликования.
Таков был ответ народа на пренебрежительное молчание придворных.
Подбодренный этим выражением симпатии, Тореро повернулся спиной к скамьям и к королевской ложе и изящным движением шпаги приветствовал тех, кто доставил ему эту минуту ничем не замутненной радости. После чего он встал лицом к королевскому балкону и широким, несколько театральным жестом в духе Пардальяна, – что вызвало одобрительную улыбку на губах самого шевалье, – поприветствовал короля; тот, будучи строгим блюстителем всех правил самого строжайшего из этикетов, оказался перед необходимостью ответить обреченному им же самим на скорую смерть. Проделал он это с тем большей холодностью, что весьма чувствительно ощутил оскорбление, нанесенное ему доном Сезаром, который обратился к черни прежде, чем поклонился ему, королю Испании.
Этот поступок Тореро, совершенный абсолютно сознательно и говоривший о его редкой отваге, был верно оценен не только королем и его придворными (последние, кстати, тут же принялись неодобрительно перешептываться). Он был понят и толпой, и приветственные крики стали еще громче. И, главное, он был понят и по достоинству оценен Пардальяном – воспользовавшись случаем, шевалье совершил очень дерзкую выходку. Он во весь голос крикнул:
– Браво, дон Сезар! – и таким образом вновь привлек к себе всеобщее внимание.
Тореро ответил на это драгоценное для него одобрение благодарной улыбкой.
Эти мелкие инциденты, которым нынче никто бы не придал значения, глубоко задели многих знатных сеньоров. Нет на свете человека более гордого и более подозрительного, нежели испанский дворянин.
И поскольку король был первым дворянином королевства, насмехаться над ним или оскорбить его означало оскорбить в его лице все дворянство. Это было страшное преступление, требовавшее немедленного возмездия.
Как?! Этот авантюрист Тореро, у которого не было даже имени и который своим дворянским титулом был обязан только своей профессии, дававшей тогда право на дворянство, этот презренный выскочка позволил себе намеренно унизить короля! А весь этот сброд, это скопище мужланов, топтавшееся там, на площади, позволило себе поддержать своего любимца громкими выкриками и тем самым лишний раз подчеркнуть его наглость! Да еще и этот подозрительный француз – что он вообще делает в Испании, зачем он лезет в чужие дела? Он явно заодно с Тореро!
Клянемся Непорочной Девой, Святой Троицей и кровью Христовой, что все это становится непереносимым и требует крови!
Страсти накалялись, глаза метали молнии, руки сжимали рукоятки кинжалов и шпаг, дрожащие от ярости губы изрыгали угрозы и проклятья. Если бы не одно событие, случившееся как раз в этот опасный момент, все могло бы обернуться совсем иначе: придворные бросились бы с оружием в руках на простонародье и завязалась бы битва, но вовсе не та, что была задумана Эспинозой.
Однако кое-что, к счастью, произошло, а именно: публика заметила появившегося на арене Чико.
Пусть Чико и не обладал никакими особыми достоинствами, но уже одного его крошечного роста было довольно, чтобы все обращали на него внимание, и потому карлика знала вся Севилья. Но если его природная миловидность и пропорциональность его фигуры привлекали к нему внимание даже тогда, когда он был в лохмотьях (недаром тонкая ценительница прекрасного Фауста могла, не кривя душой, заявить, что он красив), то легко себе представить, какое впечатление он произвел, когда его очарование оказалось подчеркнуто блеском роскошного костюма; к тому же он носил этот костюм с присущей ему врожденной элегантностью и горделивой непринужденностью. Его непременно должны были заметить. И его заметили.
Ранее карлик простодушно сказал, что хочет послужить чести своего благородного хозяина. Чико и вправду послужил его чести. И, что гораздо важнее, он сразу же завоевал сердца насмешливой и скептической публики, признававшей, казалось бы, лишь силу и отвагу.
Чтобы отвести грозу, было довольно одного-единственного голоса, донесшегося неизвестно откуда; кто-то крикнул: «Да ведь это же Эль Чико!» И все глаза обратились к карлику. Дворяне и простолюдины, только что готовые разорвать друг друга, мгновенно позабыли о своей вражде и, объединенные одним добрым чувством, обрели согласие в восхищении.