Выбрать главу

Шевалье продолжал хохотать, но в нем все нарастал и нарастал неистовый, исступленный гнев, какой он редко испытывал в своей жизни; этот гнев завладел им до такой степени, что он, человек, который умел сохранять хладнокровие в самых сложных переделках, сейчас был совершенно вне себя; он был неспособен умерить свою ярость и еще менее – трезво разобраться в своих чувствах.

Он понимал только одно, и именно эта мысль вызывала его бешеную ярость: прибегнув к бесчестным приемам, Бюсси, если так можно выразиться, отдал его во власть палачу, предварительно связав по рукам и ногам. Больше всего Пардальяна бесило как раз то, что в результате действий бретера он оказался обречен на неминуемую гибель. Мысленно он даже не кричал, а вопил:

«Как! Возможно ли, чтобы из-за пустякового удара, нанесенного его самолюбию, человек опустился так низко?! Клянусь Пилатом! Плохо же я знал этого Бюсси-Леклерка! Это опаснейший мерзавец. То, что он подстроил эту дурную комедию, желая потешить свое тщеславие, – это я еще могу себе представить… Хотя, по-моему, это представление никого не может обмануть… Но ведь он хладнокровно задержал меня здесь, зная, что я попадусь, как пескарь в сети, – вот что гнусно, непереносимо, непростительно, невероятно, вот что оскорбляет меня сверх всякой меры; он трусливо вызвал меня на дуэль и вероломно лишил оружия как раз в тот момент, когда, как ему отлично известно, жизнь моя находится в опасности. Почему он не попытался честно убить меня, коли уж ему так хочется моей смерти? Почему он предпочел пойти на такую подлость? Зная уготованную мне участь, он сознательно, злобно, по собственной воле сделался пособником палача.

А ведь я слышал, как он говорил Фаусте, что не хочет избавлять меня от предназначенной мне пытки, убив меня. Что еще за пытка такая? Ну, на сей счет вполне можно положиться на неистощимую изобретательность проклятой папессы. Смерть всем чертям! Этого злодея должно постигнуть немедленное возмездие, и раз у меня нет оружия, я сейчас же задушу его своими собственными руками. Хотя нет. Поскольку единственные раны, которые этот мерзавец переживает болезненно, это удары, нанесенные его самолюбию, я нанесу ему такое смертельное оскорбление, что воспоминание о нем будет жечь его до конца дней, если, конечно, он вообще захочет оставаться в живых после того, как услышит мои слова. Да-да, решено: я достойно отплачу ему за безмерное вероломство».

И пока все эти мысли проносились в его голове, ярость, возрастая, искажала черты его обычно спокойного лица; он сделался просто неузнаваем.

Пардальян стоял страшный, смертельно бледный, глаза его были широко открыты; казалось, он не мог бы, даже если бы захотел, сдержать этот странный смех. Жесты его стали резкими, судорожными, какими-то механическими, так что какое-то мгновение он походил на буйного помешанного.

Это ощущение возникло едва ли не у всех свидетелей вышеописанной сцены, потому что шевалье краем уха услышал, как Фауста, чей голос дрожал от радости и надежды, воскликнула:

– О, неужто он сошел с ума? Какое счастье!

И другой голос, голос Эспинозы, невозмутимо ответил:

– В таком случае нам с вами не пришлось бы прилагать никаких усилий.

– Ну что ж, может, оно и к лучшему. Никогда бы не подумала, что граница между здравостью суждений и безумием столь зыбка!

– Просто он понял, что погиб безвозвратно. Этот человек – гордец. Поражение стало для него невыносимым ударом. Я начинаю думать, принцесса, что вы были правы, говоря, что мы сможем одержать над ним верх, только заставив его сойти с ума.

– Он сам указал мне свое единственное уязвимое место.

– Совсем как Самсон, раскрывший свой секрет Далиле. И все-таки, признаюсь, мне было бы любопытно посмотреть – привели бы те испытания, что мы приготовили для него, к результату, на который мы не смели надеяться и которого, сами того не желая, мы столь легко достигли.

– Тише, кардинал, – оборвала его Фауста, пристально вглядываясь в искаженное лицо шевалье. – Ваши необдуманные слова заставят его насторожиться.

– Что вы, сударыня, вы только посмотрите на него! Он даже не слышит нас. С этим грозным хвастуном покончено.

– Когда речь идет о Пардальяне, никогда ни в чем нельзя быть уверенным. Возможно, он нас слышит, хотя мы и говорим очень тихо.

– Все равно, – презрительно сказал Эспиноза, – в том состоянии, в каком он находится, он неспособен нас понять.

Дойдя в своем нервном исступлении до крайнего возбуждения, Пардальян не видел двоих коварных собеседников. Они были достаточно далеко от него и, как верно сказала сама Фауста, разговаривали тихо; тем не менее, он ясно расслышал все ее слова. Делая отчаянные усилия, чтобы обрести хоть чуточку хладнокровия, он мысленно ворчал:

«Так значит, я выгляжу как умалишенный? Может быть, я и впрямь умалишенный. Мне кажется, что моя голова того и гляди расколется. Сдается мне, что если мой приступ безумия затянется, то это явно доставит удовольствие нежной Фаусте и ее достойному другу Эспинозе. Однако что означают только что произнесенные ими слова? „Заставят его насторожиться!"… О чем идет речь? Как же я мог позабыть об этой парочке!»

Он яростно тряхнул головой и пробурчал:

– Черт возьми! Да вовсе я не желаю делаться умалишенным! Чума меня побери! То-то бы они обрадовались! Ох, я ведь сам ей это подсказал!

Ему удалось нечеловеческим усилием воли овладеть собой и отчасти вновь обрести ясность ума.

В тот же миг он шагнул вперед, направляясь прямо к Бюсси-Леклерку; им двигала одна упорная мысль: немедленно покарать негодяя.