Его ужас вызывался, главным образом, тем, что, как он видел, Пардальян, хотя и безоружный, тем не менее решил покарать его. Что шевалье задумал? Какое смертельное оскорбление собирался он нанести ему на глазах у всех присутствующих? Вот что более всего волновало бретера.
Неужели он, Бюсси-Леклерк, будет принужден обречь себя на страшный позор, выступив со шпагой против человека, у которого не было иного оружия, кроме крепких кулаков? И что с ним станет, если у него хватит мужества не поддаться этому последнему приступу трусости? Бюсси знал необычную силу своего противника и был уверен, что окажется песчинкой в его могучих руках.
Перед ним оказалась неразрешимая проблема: обесчестить себя, позволив ударить себя безоружному человеку, или обесчестить себя, пустив против этого безоружного в ход шпагу. В обоих случаях результат был бы одинаковым, и эта мысль внушала ему страх и трепет, эта мысль заставляла его проклинать ту минуту, когда он согласился последовать советам проклятого Центуриона, бесстыдного сводника, то ли монаха, то ли наемного убийцы; эта мысль и заставила его отступать шаг за шагом от надвигающегося противника.
Но теперь ему уже некуда было отступать. С налитыми кровью глазами он инстинктивно озирался по сторонам в поисках дыры, куда он мог бы забиться, не желая допустить, чтобы его подвергли унизительному наказанию – о, только не это! – и не в силах прибегнуть к оружию, чтобы остановить своего неумолимого давнего врага.
Видя, что Леклерку больше некуда отступать, Пардальян остановился в двух шагах от него. Теперь шевалье был настолько же хладнокровен, насколько он горячился еще минуту назад. Он сделал маленький шажок и медленно занес руку. Но затем, передумав, он внезапно опустил ее и сказал странно спокойным голосом, хлестнувшим бретера, как пощечина:
– Нет, клянусь Господом Богом! Я не стану марать себе руку о физиономию этого мошенника!
И с той же величественной и презрительной неторопливостью, размеренно, медленно, словно впереди у него была уйма времени, словно он был уверен – никакая сила не сможет спасти от заслуженного наказания то жалкое существо, которое смотрело на него обезумевшим взором, он взял перчатки, засунутые за пояс, и невозмутимо и аккуратно надел их.
Тогда Бюсси, наконец, понял, что с ним собираются проделать. Если бы Пардальян схватил его за горло, он, наверное, дал бы себя задушить и даже не притронулся бы к эфесу своей шпаги. Для бретера это был бы способ – ничуть не хуже любого другого – уйти от бесчестья. Гром и молния! Ведь хотел же он, в конце концов, покончить с собой! Но это… Нет, этого оскорбления, куда более страшного, чем смерть, он перенести не мог.
Все в нем отчаянно взбунтовалось, и, молниеносным жестом выхватив шпагу из ножен, он угрожающе прорычал:
– Так подыхай же, как собака, коли ты сам того хочешь!
И собрался сделать стремительный выпад.
Но ему не суждено было избежать уготованной ему участи.
Пардальян, не сводивший с него глаз, мгновенно сжал одной рукой его запястье, а другой схватился за середину клинка. Усилием напрягшихся до предела стальных мускулов он сдавил бретеру кисть и резко и быстро вырвал оружие из его онемевших пальцев.
Все свершилось молниеносно. За кратчайшую долю секунды персонажи поменялись ролями, и теперь уже Пардальян стоял со шпагой в руке перед безоружным Бюсси.
Любой другой на месте шевалье воспользовался бы тем неоценимым преимуществом, которое давало ему завоеванное оружие, чтобы попытаться вырваться из этого осиного гнезда или, по крайней мере, дорого продать свою жизнь. Но Пардальян, как мы знаем, был устроен иначе, чем все люди. Он решил преподать бретеру урок, который тот заслужил, он наметил себе линию поведения в этом конкретном случае и теперь невозмутимо ей следовал, не заботясь обо всем остальном; впрочем, «все остальное» попросту для него не существовало, покуда его цель не была достигнута.
Бюсси-Леклерк, увидев, что его в очередной раз обезоружили, правда, иным манером, чем раньше, скрестил руки на груди и, вновь обретя свою обычную отвагу и пытаясь придать своему тону насмешливость, проскрежетал:
– Убей меня! Ну убей же меня! Пардальян в ярости отрицательно мотнул головой и зычно пророкотал:
– Жан Леклерк! Я хотел склонить тебя к высшей трусости – обнажить шпагу против безоружного человека. И ты решился на это, потому что у тебя душа негодяя. Ты недостоин носить эту рапиру, которой грозился хлестнуть меня по лицу.
И резким жестом он сломал шпагу о колено и бросил ее обломки к ногам Бюсси-Леклерка. Тот стоял смертельно бледный, кусая губы.
И опять это выглядело такой безумной бравадой, что Эспиноза прошептал:
– Гордыня! Гордыня! Этот человек – воплощенная гордыня!
– Нет, – тихо ответила Фауста, услышавшая его слова, – нет. Это безумец, который не отдает себе отчета в своих порывах.
Оба они заблуждались.
Пардальян продолжал по-прежнему громовым голосом:
– Жан Леклерк! Я считаю, что получил от тебя эту пощечину. Я мог бы задушить тебя, ибо во много раз сильнее тебя. Но я дарую тебе жизнь, Леклерк. А чтобы никто не мог сказать, будто я хоть однажды не ответил ударом на удар, я возвращаю тебе пощечину, которую ты намеревался мне дать!..
И с этими словами шевалье, невзирая на отчаянное сопротивление бретера, притянул его к себе; рука Пардальяна, затянутая в перчатку, со всего размаху, наотмашь ударила по щеке презренного негодяя, и тот отлетел на несколько шагов; оглушенный ударом, он наполовину потерял сознание, но скорее от стыда и ярости, нежели от боли.