– Долой оружие, негодяи!.. Взять его живы?
Нападавшие повиновались, недовольно ворчи. Но так как им все это здорово надоело, ибо у всякого терпения есть пределы, а их собственное давно иссякло, то они, по собственной инициативе и не оглядываясь на командиров, выполнили ловкий маневр: те, кто стоял к шевалье ближе всего, навалились на него все сразу, скопом, придавив его своей численностью.
Он предпринял последнюю попытку сопротивления, быть может, надеясь наткнуться на разгоряченного головореза, который, позабыв о полученных инструкциях, всадил бы в него свой кинжал. Однако то ли памятуя о строжайших указаниях, данных всем нападавшим, то ли сознавая свою силу, то ли еще по какой причине, но никто из солдат не обнажил оружие. Зато ударов кулаков на него обрушилось не меньше, чем он обрушил их сам.
Ему удалось довольно долго противостоять этой своре – он походил на кабана, загнанного вцепившейся в него стаей собак. Его одежда была разодрана в клочья, по рукам струилась кровь, а на лицо было страшно взглянуть. Правда, кровь текла из незначительных царапин, а серьезных увечий ему, к счастью, не нанесли. Раз за разом он стряхивал с себя целые гроздья солдат, повисших у него на ногах, руках и на поясе. Наконец он совершенно выдохся, силы его иссякли, ноги подкосились, и он рухнул на землю.
Все было кончено. Его пленили.
И все-таки, хотя руки и ноги Пардальяна были больно стянуты веревками, он выглядел таким грозным и яростным, что человек десять на всякий случай крепко вцепились в него (а ведь он не мог даже пальцем пошевелить – так надежно его связали), а остальные окружили его плотным кольцом.
Теперь он стоял, и его холодный, пронзительный взгляд с невыносимой пристальностью устремился на Фаусту, которая невозмутимо присутствовала при этой битве человека-титана с сотней противников.
Когда она увидела, что шевалье схвачен и старательно и аккуратно связан от щиколоток по самые плечи, когда она убедилась, что ее враг совершенно беспомощен, она медленно подошла к нему, высокомерным движением отстранив тех, кто мешал ей его видеть, и, остановившись перед ним и почти касаясь его одежды, долго и молча смотрела на него.
Теперь Фауста могла торжествовать! Отныне он был в ее власти! Умело и заранее подготовленная западня наконец захлопнулась. Из долгой и трагической дуэли, начавшейся в их первую же встречу, Фауста вышла победительницей. Казалось бы, ей можно было ликовать, но с удивлением, смешанным с ужасом, она вдруг почувствовала, что испытывает безмерную грусть, странное отвращение к себе и словно бы сожаление о том, что произошло.
Увидев, что Фауста приближается к нему, Пардальян решил, что она явилась насладиться своим триумфом. Несмотря на веревки, которые врезались ему в тело и сжимали грудь так, что он с трудом дышал, несмотря на то, что на нем повисли всем своим весом те, кто удерживал его (они все-таки боялись, как бы он не ускользнул от них), он выпрямился; у него промелькнула мысль:
«Значит, госпожа папесса желает вкусить радость победы!.. Да уж, хороша победа!.. Подлейшая ловушка, вероломство, вооруженная до зубов армия, пригнанная сюда только ради того, чтобы захватить одного-единственного человека!.. Ничего не скажешь, блистательная победа… Есть чем гордиться! Конечно, я не доставлю ей удовольствия; увидеть меня печальным или встревоженным. А если вдруг она соизволит пошутить надо мной, то раз она забыла приказать, чтобы мне засунули в рот кляп, я ей выложу кое-какие истины, которые, ручаюсь, заденут ее за живое, не будь я Жан де Пардальян!»
Шевалье яростно стряхнул с себя военных, повисших у него на плечах, поднял голову и посмотрел принцессе в лицо – пристально, гневно, с колкой язвительностью в глубине глаз; во всем его облике сквозил вызов – шевалье ждал, когда Фауста даст ему повод отпустить одну из тех реплик, на которые он был такой мастак.
Фауста по-прежнему молчала.
В ее облике, напротив, не было ничего вызывающего, никакого намека на наглое торжество, которое он ожидал найти в ней. Насколько дерзко вел себя сам шевалье, настолько же она выглядела тихой и кроткой. Пожалуй, кто-нибудь мог бы подумать, что именно он был высокомерным победителем, а она – растерянной и униженной побежденной.
Пардальян, ожидавший увидеть, что ее глаза блестят от оскорбительной радости, с изумлением прочел в них печаль и нерешительность. Испытанное им потрясение оказалось столь сильным, что, сам не отдавая себе в том отчета, он стал смотреть на вещи иначе и даже подумал:
«Какого дьявола она с таким ожесточением преследовала меня, если теперь так горько сожалеет о своей победе?! Да-да, ошибки быть не может – она по-настоящему расстроена оттого, что я оказался в этом… неприятном положении. Чума разрази всех женщин с их капризами – никогда я не сумею их понять! Судьбе угодно, чтобы Фауста всегда, до конца, приводила меня в замешательство! И вот теперь, когда она положила столько трудов на то, чтобы схватить меня, неужели она развяжет мои веревки своими белыми 1ручками и вернет мне свободу? Да уж, клянусь местью, она вполне на такое способна! Но нет, я слишком поторопился, предположив, будто ее сердце открыто для великодушия. Смотрите-ка, в ней вновь просыпается тигрица. Черт подери, по мне лучше уж это, по крайней мере, я опять узнаю мою Фаусту».
В самом деле, Фауста, по-видимому, действительно была чрезвычайно взволнована, раз забылась до такой степени, что позволила своим чувствам хотя бы ненадолго отразиться на ее лице, выражавшем обычно лишь то, что ей было угодно являть окружающим.
Дело в том, что принцесса была изумлена и растеряна.
Фауста искренне считала, что ненависть давно убила в ней всякую любовь к Пардальяну. И вот теперь, в тот самый миг, когда она, наконец, схватила человека, которого, как ей казалось, она ненавидит, принцесса в величайшем смятении поняла: то, что она принимала за ненависть, все еще было любовью. Забыв обо всем, она мысленно беседовала с собой: