Внимание толпы привлекала телега, убранная зеленым сукном. На ней лежали воинские знамена крымского хана Девлет-Гирея, два его лука, шлемы и меч. А на телеге, запряженной коровами, везли Дивей-мурзу, главнокомандующего, брата ханской жены со связанными назад руками. Склонив голову, он стоял на коленях. Кто-то из сердобольных людей положил ему под ноги рогожный мешок с сеном.
Вслед коровьей упряжке на рослых рыжих жеребцах шли две сотни воинов, отобранных из всех полков Воротынского, одержавших славную победу. Впереди высился над всеми, как башня, воевода Дмитрий Хворостинин. У всех русских воинов на шлеме зеленела березовая веточка.
Понурив головы, шли две сотни крымских воинов, взятых в плен. Они были в драной одежде, босые, со связанными руками.
На Тверской улице царский конь ступал по зеленым ветвям и полевым цветам, сорванным в это утро. Люди сбрасывали одежды со своих плеч и бросали их под копыта царского жеребца.
Стоявшая по сторонам дороги толпа неистовствовала. Люди громко славили царя Ивана, будто он был победителем в неравной битве с Девлет-Гиреем. Забыв зверства и казни, они целовали его одежды и стремена, падали ниц.
А царь Иван, оглушаемый восторженными криками, важно восседал на своем вороном. В золотых ризах и золотой шапке, он весь светился под лучами яркого солнца. Его мрачное, неподвижное лицо кривила чуть заметная усмешка.
Чем ближе к Кремлю, тем больше зеленых веток и цветов лежало на улице, тем гуще и яростней колокольный звон.
У Троицких ворот царя Ивана встретил митрополит всея Руси Антоний со всем высшим духовенством. Царь слез с коня и принял благословение. Звон колоколов стал еще громче. Такого звона в Москве не слыхивали с древних времен.
Митрополит Антоний поискал глазами воеводу большого полка, победителя Девлет-Гирея, Михаила Ивановича Воротынского, удивился, что его нет, хотел было спросить о нем царя, но поостерегся.
Три дня длился пир во дворце. Царь раздал вельможам богатые подарки. Бочки с хмельными напитками были выставлены на всех площадях и улицах.
Через несколько дней после торжественного въезда в Москву царь Иван принял литовского посла Федора Воропая. В большой палате присутствовали бояре земской и опричной думы, а всего восемнадцать человек. Три боярина были в отлучке по царским делам. На прием собрались многие царские вельможи и сановники. Они стояли по стенам в два ряда, от дверей до трона. Царь сидел на деревянном помосте, покрытом ковром, в золоченом кресле, в пышном облачении. Рядом, на кресле пониже, сидел наследник, царевич Иван. У трона стоял Малюта Скуратов да думный дьяк Василий Щелкалов.
По левую руку царя застыли телохранители — четверо крепких и высоких парней, как всегда, в длинных белых кафтанах и белых шапках.
По знаку дворецкого отворилась дверь. В палату вошел литовский посол Федор Воропай, сопровождаемый секретарем и толпой знатных шляхтичей.
Посол поклонился в землю. Царь молчаливо подал ему руку для поцелуя, ладонью вниз. После царя посол приложился к руке наследника.
Склонив голову, прерывающимся от волнения голосом Воропай произнес:
— Великий государь и царь всея Руси, от имени панов королевских и литовских приношу тебе скорбную весть: любимейший король наш, Сигизмунд-Август, восемнадцатого июля призван богом в свои чертоги, прожив на свете всего пятьдесят два года.
В палате наступила тишина.
— Просим тебя, великий государь, — продолжал посол, — пожалеть осиротевшее государство. До будущего вечного мира между нами не воюй Литву, не воюй Ливонии.
И Федор Воропай, закрыв руками лицо, заплакал. В толпе шляхтичей и вельмож, сопровождавших посла, послышались всхлипывания.
Царь Иван поднял руку, словно желая утешить скорбь. Он знал, ради чего приехало посольство. Еще до смерти своего короля литовские и королевские паны вели тайные переговоры, предлагая русскому царю корону Речи Посполитой.
— Федор, — сказал царь пронзительным голосом, — ты известил меня о кончине брата моего Жигимонда, о чем я хотя уже прежде слышал, но не верил, ибо нас, государей христианских, часто объявляют умершими, а мы по воле божьей все еще живем и здравствуем… Теперь верю и сожалею, тем более что Жигимонд не оставил ни брата, ни сына, который мог бы радеть о душе его и доброй памяти. Оставил двух сестер: одну — замужем, но какова жизнь ее в Швеции, всем известно, другую — в девицах, без заступника, без покровителя, но бог ее покровитель! Вельможные паны теперь без головы… Хотя у вас и много голов, но нет ни единой превосходной, в коей соединялись бы все думы, все мысли государственные, как потоки в море! — Царь остановился, строго посмотрел на своих бояр и вельмож, стоявших вдоль стен, словно деревянные статуи. Платком вытер пену с губ. — Немалое время были мы в раздоре с братом Жигимондом, вражда утихла, любовь начинала водворяться между нами, но еще не утвердилась — и Жигимонда не стало! Злочестие высится, христианство никнет. Если бы вы признали меня своим государем-защитником! Перестало бы веселиться злочестие, не унизил бы нас ни Царьград, ни самый Рим величавый. В отечестве вашем ославили меня злобным, гневным: не отрицаю того. Но да спросят меня, на кого злобствую? Скажу в ответ: на злобных. А доброму не пожалею отдать и сию златую цепь, и сию одежду, мною носимую… — Царь сделал движение, будто готовясь снять золотую цепь с шеи.
Тут советник царев, Малюта Скуратов, осмелился прервать речь царя Ивана.
— Государь самодержавный, — сказал он с поклоном, — казна твоя не убога, есть чем жаловать слуг верных.
— В Вильне, в Варшаве знают о богатстве моего отца и деда, а я вдвое богаче и сильнее. Упоминаю о том единственно мимоходом.
Царь Иван вспомнил сожжение Москвы Девлет-Гиреем в прошлом, 1571 году. Он знал, что в Польше и Литве он прослыл трусом, и решил оправдаться.
— Удивительно ли, что ваши короли любят своих подданных, которые их взаимно любят, — снова начал он. — А мои желали предать меня в руки хану и, быв впереди, не сразились. Пусть не одержали победы, но дали бы царю время изготовиться к новой битве. Я с благодарностью принял бы от них, в ознаменование усердия, хотя бы одну плеть татарскую. Имея с собой не более шести тысяч воинов, я не испугался многочисленности врагов, но, видя измену своих, только устранился. Одна тысяча мужественных спасла бы Москву, но люди знатные не хотели обороняться. Что было делать войску и народу? Хан сжег столицу, а мне и знать о том не дали. Вот дела бояр моих! Я казнил изменников, не милуют их и в Вильне… Если угодно всевышнему, чтобы я властвовал над вами, то обещаю нерушимо блюсти все уставы, права вольности ваши и еще распространять их, буде надобно.
Литовские и коронные вельможи при этих словах царя Ивана переглянулись между собой.
— Ежели паны вздумают избрать в короли моего царевича, то пусть знают, что у меня два сына, как два ока — не расстанусь ни с единым. Ежели захотите признать меня своим государем, то можете через великих послов условиться со мною о мире… Не стою за Полоцк, соглашусь кое-что добавить к нему, буде уступите мне всю Ливонию по Двину. Тогда обещаемся клятвой, я и дети мои, не воевать Литвы, доколе царствует дом наш в России православной. Перемирия не нарушу до срока, даю опасную грамоту для послов и буду ожидать их. Время дорого.
Опять воцарилось молчание. Бояре подумали, что царь Иван закончил свою речь.
— И титул наш будет, — вдруг снова заговорил он, подняв руку. — Божею милостью государь царь и великий князь всея России, Киевский, Владимирский, Московский, король Польский и великий князь Литовский… Имена всех других областей распишем по их знатности. Требую уважение к вере греческой. Да венчает меня на царство не латинский архиепископ, а митрополит Российский…
Думные бояре одобрительно зашумели, закивали головами. Речь царя им понравилась.
Литовские и королевские вельможи молчали.