— Выходит, так. — Баркли неловко развел длинными руками. — Знаете, это, пожалуй, из-за вас. Ей-богу, вы помогли мне оттолкнуться… А сами улетаете, нехорошие вы какие!
Лицо у него стало обиженным, совсем мальчишеским.
— Па-ап! — зовет Марьяшка и тычет в нос ветку. — Правда же, пахнут?
Марьяшка решила проверить: теряют ли запах цветы? А если теряют, то когда, на каком расстоянии. Поверх гербария лежит замусоленная записная книжечка — Марьяшка делает пометки.
У Марьяшки тоже есть новости. Позавчера она съездила к Зульфии, в школу-интернат. У подруги все в порядке. Школа — за окраиной Джезирэ, во дворце вельможи, сбежавшего вместе с королем. Зульфия учится, никто не мешает ей.
Данилин гладит волосы Марьяшки. Выросла девочка! Два года, два больших жарких года. Нет, не напрасно они потрачены. Нет, не все следы заносит песком…
Как жаль, не удалось помочь Сурхану. На «Тасмании» он был близко, в двух шагах, за штурвальным колесом. Сурхана убили, потом бросили в море. Данилин вздрагивает от гнева. Он допрашивает себя, вспоминает все подробности рейса на «Тасмании». Надо было догадаться сразу, что-то предпринять. Что именно — Данилину неясно. Но он не может думать о Сурхане без горечи.
Синюю пучину затянуло облаками. Теперь земля вновь открыта, в разрывах расплываются сухие горы Турции. Тень самолета ныряет в провалы, потом опять несется по облакам. Вот еще провал, и за белой кромкой — Черное море.
Как стремительно время в полете!
В пути, рано или поздно, пересекаешь грань, отделявшую покинутое, оставленное позади, от цели. Сейчас в самолет властно вторгается воздух родины. Это он льется из кранов искусственного климата, шевелит волосы Марьяшки, листок ее записной книжки, поникшие цветы.
— Пахнут, пахнут! — ликует Марьяшка.
Она сжимает ветки, греет их, чтобы продлить им жизнь.
ЯНТАРНАЯ КОМНАТА
1
Трое нас было… Уцелел я один. Сержант Симко погиб в Померании, старшина Алиев — под Берлином.
Как я выжил — сам удивляюсь! Вон он, на стенке, — тогдашний Леонид Ширяев. Не узнали? Да, тот молодой парень. Пилотку-то как заломил лихо! Лейтенантские погоны, как видите, совершенно новые, только что получены. Гордится он ими — страсть! Даже снялся вот, по случаю присвоения офицерского звания. Карточку сделала Вера, дивизионный фотограф, — «чудо-фотограф», как прозвали ее у нас.
Но речь не о ней.
Итак, трое нас вышли в разведку. Был 1945 год, апрель. Сырой, прохладный вечер.
Местность впереди открытая: поле, уже свободное от снега, небольшая рощица, а за ней — холм.
Задача наша — занять на холме наблюдательный пост. Провести там ночь, приглядываясь к тому, что творится на шоссе и в предместье Кенигсберга, а если представится возможность, то и взять языка.
Где-то справа подает голос наша батарея. Выпустит заряд, умолкнет, и тогда слышно, как бьют по сапогам головки прошлогоднего нескошенного клевера. Они обмерзли и колотятся громко, словно град.
Запал мне в память клевер. И туман. Он ждал нас в роще, где местами еще дотаивал снег. За рощей он немного поредел, а потом стал гуще, — мы спустились в ложбину.
Если бы не туман, не батарея, затихавшая только для того, чтобы перезарядить орудия и изменить прицел, операция наша закончилась бы, должно быть, совсем по-другому. Да что операция! Вся жизнь моя пошла бы иначе. Короче говоря, стряслось конфузное для разведчика происшествие. Мы наскочили на немецкую траншею.
Прямо против меня стоял молоденький тощий солдат. В одной руке — саперная лопата, в другой — дохлая мышь. Должно быть, прикончил ее лопаткой и хотел выкинуть. А перед этим он долбил землю, и я, помнится, слышал смутный шум, но снаряды нашей батареи, завывавшие над головой, не дали мне как следует прислушаться. И вот теперь мы столкнулись лицом к лицу и оба оторопели.
В струйках тумана — еще немцы. И все с лопатками. Застыли, смотрят на трех русских, выросших вдруг у самого бруствера. Туман ползет, вьется, и немцы точно плывут, и всё вообще — наподобие миража.
Что нам остается? Стрелять, убить как можно больше фрицев, а последнюю пулю — себе. Не даться живыми…
Рука моя уже отстегнула кобуру. И чую, кожей чую, — спутники мои тоже напряглись, приготовились к последней схватке. Много дорог мы прошли вместе, сроднились. Сплавились, можно сказать, воедино.
Немец с мышью не шевелился. Испуг пригвоздил его. В него первого я и должен был выстрелить.
Но я не вынул пистолет. Счастье, что этот немец — отощавший, окаменевший от ужаса — маячил как раз передо мной. Он помог мне увидеть другой выход.