Сомнений в подлинности благонравовского снимка не возникало. Мы знали только два вида фотографий членов ЦК: поясной портрет и групповой портрет (в последнем случае портреты иногда пожимали друг другу руки). Так что Благонравову было просто неоткуда переснять или стащить свою карточку, где маршал в прирасстегнутой тужурке сидел разговаривал под яблоней с какими-то полуноменклатурного вида товарищами. Кроме того, Благонравов был его земляком – все, в общем, сходилось, ну, не родной племянник, так двоюродный, маршала же не спросишь.
Расколол Благонравова бдительный майор Замараев. По-политработницки взял его на арапа: у меня, мол, однокашник в Управлении кадров, так он говорит, что министр тебе никакой не дядя.
И вот после того, как год весь полк только что хороводы не водил вокруг этого Благонравова, он спокойно говорит: ну да, не дядя. А почему вдруг возник такой странный вопрос и зачем было выяснять его в министерстве? Спросили бы напрямик.
У него, у Благонравова, один-единственный дядя, ветеран коммунистического труда.
Конечно, не маршал, но стыдиться нечего: пятьдесят лет берег народное добро в будке на проходной.
Представьте, Замараев после такого признания закуривает “Яву” с фильтра, долго кашляет и голосом Отелло вопрошает, где тот платок… то есть, а фотография откуда? Так от дяди же, изумляется Благонравов майорской непонятливости, ведь написано: “Служи, племянник…” – ясно, что не от бабушки. Дядя сам снимал фотоаппаратом “Смена – 8М” и очень этим снимком дорожил. Здесь маршал с директором завода и начальниками цехов, та заводская проходная, что в люди вывела его, и все такое. Ну и дядю допустили как ветерана.
Потрясенный Замараев для разминки впаял Благонравову пять нарядов и собственноручно написал объявление: сего дня, сего месяца, сего года состоится комсомольское собрание, повестка дня – “разное”. Саранча, когда узнал, в чем дело, сорвал объявление и даже топал на майора ногами, пренебрегая разницей в званиях. Но Замараев успел для подготовки общественного мнения разболтать все комсоргам, и рота узнала, в каком дерьме оказались товарищи офицеры.
Что творилось после этого в казармах! Концерт Аллы Пугачевой на зоне строгого режима, явление мессии в кибуце! Солдаты ведь тоже считали Благонравова маршальским племянником и, само собой, его ненавидели, но трогать боялись. А он, оказалось, проявил наивысшую солдатскую доблесть: утер нос всем офицерам, не говоря уже о прапорщиках.
Подобного никто не мог даже измыслить. Самые невероятные солдатские мифы сводились к тому, что рядовой такой-то пошел в самоволку, надрался и, вернувшись в полк, заснул в неподходящем месте, а когда его разбудили, послал офицера на хутор бабочек ловить. Записные баюны оттачивали фантазию на количестве выпитого и размере звездочек посланного офицера; если назвать его генералом, байку расценивали как анекдот.
Случай с Благонравовым настолько обгонял воображение, что рота помешалась. Из соседних взводов приходили потрогать его за рукав. Сапоги ему чистили днем и ночью, соблюдая очередь; соскабливали наслоения гуталина толщиною вполпальца и опять чистили. Впрочем, сапог Благонравов не надевал. Он валялся на койке, перерабатывал шоколад и колбасу из солдатских посылок и мучился поносом. В уборную его носили на руках.
В первые часы благонравовского триумфа прапорщик Нилин сгоряча хотел было прекратить безобразие. Дело было к вечеру, Благонравов безропотно вышел на прогулку и поверку, вместе со всеми отбился и вместе со всеми оделся за нормативные сорок пять секунд – это когда Нилин, затягивая гайку, скомандовал взводу подъем по тревоге.
Утром отдежуривший Нилин сел в свой “Запорожец” и не поехал. Движок был испорчен так тонко, что с ним промаялись весь день, извлекая лишние провода и заглушки.
После этого коллективное помешательство роты охватило и прапорщиков. Опасаясь за своих стальных коней, они отказывались даже смотреть в сторону благонравовской койки. А Благонравов поставил себе вторую тумбочку, чтобы складывать дары. Из обеих тумбочек воняло. Бледные первогодки вдыхали запах подпорченной колбасы с очумелостью кокаинистов. Благонравов их прикармливал из своих божественных рук.
Само собой, вслед за Нилиным взялся насаждать порядок взводный Кеша Крупеник.
Топ-топ сапожками, уставная команда “Смирно!”.
– Болею я, – простонал томящийся с пережору Благонравов и в доказательство пукнул.
– Почему не в санчасти? – без прежней четкости поинтересовался Кеша.
– Перемогнусь, – заявил Благонравов со страдальческой улыбкой.
Кеша потрепал его по щечке, сказал: “Поправляйтесь” и удалился в полубессознательном состоянии.
Ко мне он пришел за валерьянкой. В медпункте было двадцать литров просроченной – начмед списал и припрятал на случай тяжкого похмелья.
Чтобы нечаянно не опрокинуть бутыль, я черпал из нее привязанным к нитке стограммовым цилиндром. На Кешино лечение ушло пять доз.
Деликатно закусив первую витаминкой, Кеша пожаловался:
– Не успокаивает.
После второй он сказал:
– Я сейчас! – вышел и тут же вернулся.
После третьей – я видел в окно – подгоняемый чувством служебного долга Кеша доволокся до казармы, где жировал Благонравов, побыл там с полминуты и опять вернулся.
После четвертой дозы я его не выпустил – ввел пятую и уложил страдальца в пустовавшем тогда изоляторе. Сняв форму, Кеша притих, только иногда вскидывался и уточнял:
– Я правда больной?
– Конечно! – заверял я. Хотелось добавить, что Кеша хороший и, когда вырастет, непременно дослужится до генерала.
Умиротворенно сопя, Кеша поведал мне оскорбительную тайну: он, офицер, не смог поднять с койки какого-то Благонравова.
Я нахлобучил фуражку и пошел осматривать больного.
С Благонравовым у меня были свои счеты. В прошлом году я не подписал ему освобождение от хозработ; квазиплемянник со своей не то квазигрыжей, не то квазиязвой отправился к начмеду, освобождение взял и на меня попутно стукнул.
Начмед мне потом коротко и подло разъяснил, что я здесь никто, смотритель носоглоток, а родственников министра обороны на всю армию – раз, два и обчелся.
Я шел расквитаться за то давнее оскорбление. Ничего личного, только восстановлю порядок вещей: здоровый – иди служи, больной – ложись в изолятор. Армия с ее военными прокурорами и дисбатами громоздилась у меня за плечами, и одной ее тени было довольно, чтобы Благонравов, если не пьяный и не сумасшедший, мухой полетел исполнять любое приказание. Я и не таких симулянтов лущил, как семечки. Подойду и скомандую: “Смирно!” У дверей казармы я подумал, что “Смирно!” уже командовал Кеша, и ничего хорошего не получилось. Лучше начать неформально: пощупаю ему живот.
Ни один живот в своей жизни я не пальпировал так долго. В дверную щелку заглядывал дневальный. Подняв головы над подушками, глазели отдыхавшие после суточного наряда. Я начал бояться – понятно, не шкоды, которую они готовы были мне сотворить, а последствий. Они ведь, паршивцы, могли так заиграться, что и в самом деле дошло бы до военных прокуроров, и тогда великая тень Армии упала бы без разбора на правых и виноватых. Тот же Саранча застрял в старлеях потому, что солдат его взвода пырнул ножом штатского. Теперь он любит объяснять за стаканом, что и солдат-то у него служил всего два месяца, и штатский-то сам полез с ножом, а солдат этот нож отобрал. Объяснять можно. Старлею в тридцать пять лет, в общем, и не остается ничего другого, кроме как объяснять, почему он старлей в тридцать пять лет.
Мне вдруг ужасно захотелось служить. Вся болтовня о прелестях гражданской жизни не стоила выеденного яйца. Каждый офицер упражнялся в вариациях на тему “там хорошо, где нас нет”, а на самом-то деле куда мне из армии? Если увольняться, то надо хоть денег скопить на квартиру.