— А ты что замуж не выходишь? Мыслимое ли дело в твои годы жить одной?
— Не берут, — отшутилась Тапус.
— Знаешь, доченька, что я тебе скажу. Не надо слишком высоко целиться. Метя в солнце, можно упустить звезду. Главное, чтобы мужчина не оказался ни подлецом, ни трусом. Все остальное зависит от женщины. Захочешь, испечешь булку, захочешь — пирог.
Из магазина они вышли вместе, потому что рабочий день кончился и пора было закрывать магазин.
А в голове Патимат уже разрабатывались мельчайшие детали ее плана.
— Зайду-ка я к тебе, Тапус. Хочу посмотреть, какой у тебя палас.
— Пойдемте, Патимат-ака. Так мне не хочется каждый вечер возвращаться домой. Даже магазин на час позже закрываю.
И во взгляде Тапус мелькнула такая тоска, что Патимат тут же подумала: «Надо скорее провернуть это дело. Всю тоску как рукой снимет».
— Разве так можно, — воскликнула Патимат. — Молодость надо сразу брать за рога. А то потом ухватишься за хвост, да не удержишь. Одиночество — страшная штука. Пусть вокруг тебя полно народу, это не спасает, если некому делить твою подушку.
— Но… Патимат-ака, разве я могу после того, что было, полюбить еще раз? — И Тапус посмотрела на старую женщину с горечью, сквозь которую, однако, просвечивала робкая надежда. И это не укрылось от острого взора Патимат.
— Вай, доченька! На этой грешной земле все бывает. Все возможно. Уж если я смогла выйти замуж, забыть о своей клятве, данной Магомеду Кади.
Но в самый волнующий момент разговора они подошли к дому Тапус, и хозяйка распахнула ворота, пропуская гостей.
В комнате Тапус усадила старшую гостью на диван, подложив ей под спину подушечку.
«Какая уважительная к старшим», — тут же отметила про себя Патимат. А младшую гостью Тапус усадила у телевизора, да еще положила ей на колени блюдце с очищенными орехами, что тоже не укрылось от внимания Патимат. «Вай, какая заботливая. Надо все сделать, чтобы эта птица не улетела прямо с ладони», — подумала она.
— …Так вот, — продолжала Патимат начатый разговор. — Похоронила я Магомеда Кади. Месяца два меня не могли оторвать от его могилы. Очаг не зажигала. Есть не ела. А потом… стала я замечать, что трава зеленеет, что птицы поют, что ребятишки смеются. И потянуло меня к людям. Но до любви было еще ох как далеко. О другом мужчине, который мог бы занять место моего Магомеда Кади, я не смела и помышлять. Не знала я тогда, что время излечивает все раны, даже самые кровоточащие. А излечившийся, обновленный человек не может жить как больной. Он жаждет жизни и счастья. Все началось с ликбеза. Это был первый ликбез в нашем ауле, а я его первая и сначала единственная ученица. Разместился он в доме моего отца, а я тогда жила с родителями Магомеда Кади. Пошла я в ликбез потому, что помнила слова моего незабвенного Магомеда: «Ласточка моя веселая, если бы я владел грамотой, я бы написал о нашей любви огромную книгу».
Вот я и подумала: «Научусь писать и сделаю за него то, о чем он мечтал».
Учителем у нас был совсем молодой парень: он мне в сыновья годился.
Первое время мы сидели вдвоем, напротив друг друга. Стыдно мне было оставаться наедине с мужчиной, и уговорила я одну бабушку хотя бы посидеть с нами. А потом и другие стали захаживать, сначала так, из любопытства, посидят на подоконнике, орешки пощелкают, поподмигивают друг дружке и разойдутся. А через месяц в комнате собралось столько народа, что и не протолкнуться. Учились после работы, после всех домашних дел, поздним вечером. Керосин для коптилки приносили из дома. Очаг топили по очереди. На занятия ходили не с книгами: их и в помине не было — а с охапками кизяка, чтобы разжечь очаг. Грамота давалась нам с трудом.
И вот стала я замечать, что дни мои тянутся, как ослы, впряженные в одну упряжку, но тянущие в разные стороны. А ведь каждый мой день был наполнен всеми событиями новой удивительной жизни, которая разворачивалась в нашем ауле. И все-таки я с нетерпением ждала вечера, чтобы увидеть его. Сначала это было материнское чувство. А скорее всего моя зарождающаяся любовь пугливо пряталась в это чувство, чтобы не раскрыть себя. Узнала я, что учитель наш сирота: мать умерла от тифа, отец погиб на гражданской войне.
Обращался он с нами строго: ни улыбки, ни ласкового слова. Глаза суровые, губы крепко сжаты, меж бровями глубокая резкая складка. А шея детская, тонкая, а ворот рубашки грязный и верхняя пуговица оторвана.
Так и хочется постирать ему рубашку, пришить пуговицу, накормить досыта.
Стала я следить за собой, глядеться в зеркало. Сшила себе новое платье. А перед родителями Магомеда так стыдно: в глаза им глядеть не могу. Задумала я уйти от них и поселиться в отцовском доме, а сказать об этом язык не поворачивается.