Я бледно улыбнулась:
— Стихи.
— Во-во! Она тож так называла. Поинтереснее визуатора было. Странные слова да вроде как похожие концами. Вот я и решил — в секту к детолюбам. Стихи слушать. Как в детстве. А то я слушал, а сын мой, получается, уже и не услышит…
Он окончательно смутился и поправил ребёнка, во сне сползающего с широкого отцовского плеча. И такая любовь сквозила в заботливых ладонях, в мягком касании, что мне защемило сердце. И глаза, поди, стали красными.
— Хорошо, Стёпа, — улыбнулась я. — Будут вам и стихи. А сейчас иди, скоро и мне уходить уже.
Степан блеснул в темноте застенчивой улыбкой и, крепко прижимая к себе спящего сына, ушёл к лазу. А мне осталось стереть со стены последние буквы. «Аз буки веди…»
…
Сразу от магазина дорога на выход из гетто вела налево, а к тайному лазу — направо. Его давно уже разведали, да вот — не пользовались. Такими выходами можно воспользоваться лишь раз, пока охрана дремлет, а потом уж и не получится — быстро найдут и зальют бетоном. Сегодня, получается, и наступил тот самый — первый и последний раз.
Подхрамывая на больной ноге, насколько возможно тише и быстрее, задворками служб, где чаще всего нет камер слежения, пробралась до мемориала Свободы. И замерла, вжимаясь в стену и усмиряя дыхание.
Здесь всё оставили, как тогда, в далёком две тысяча четырнадцатом году… Как застала нас бремя новой эры, так и замерло тут время. Тогда уже не первый год правительство пыталась проводить мягкие реформы, расформировывая образование, здравоохранение, армию, производство… Но у них не получалось — здравый инстинкт самосохранения в обществе не допускал страшного. Как мы говорили тогда — жестокость законов компенсируется необязательностью их исполнения. И наши тогдашние правители — законно избранные продавцы российской земли — долго пытались уговорить своих новых хозяев, что бы преобразования оставались мягкими, постепенными. Но те не могли ждать. Спустя всего год за последней реформой образования Правительство Российской Федерации подписало капитуляцию в холодной войне. Так неожиданно мы все, без войны, без поражения, оказались вдруг присоединенным Штатом Россия, с правами рабочего посёлка. И первое, что сделали новые хозяева страны — запретили детолюбство. В России она, как известно, была профессиональным заболеванием очень большой социальной отрасли.
— Варя?
Влад встал рядом. Такой же бледный, с воспалёнными уставшими глазами — не легко ему даются эти дни.
— А здесь ничего не изменилось, — прошептала я.
Всё также лежал в руинах квартал, в котором точечно бомбили школу, отказавшуюся от прекращения деятельности. Тогда в ней осталась вся немногочисленная братия учителей и директор. После налёта их уже не смогли найти — видимо, прятались в подвалах, и завалило намертво. А мы… Владик тогда пришёл за мной как раз в тот момент, когда, зная, что ответом на наш ультиматум стало решительное «нет», мы выпроводили из школы всех детей и сели в кабинете директора думать, что же делать дальше. Мы были настроены решительно. Влад забежал в кабинет, швырнул шапку на стол и заорал на всех, что мы сумасшедшие, что на нас натравили авиацию, что нужно уходить… Но мы тогда решили остаться. И обессилив, он рыдал и кричал, что так мы ничего не добьёмся, что невозможно объяснить новым ценность старого. Но мы не слушали. Наверное, потому что ещё не верили, что всё кончилось… И тогда он решил спасти то, что ему было дороже всего. Меня.
Тогда школа была старенькой, требовала ремонта — протекала крыша, скрипели полы, и со стен валилась штукатурка, но мы всегда старались подлатать её к первому сентября. Тогда она была ещё живая, мы чувствовали её дыхание, а теперь… А теперь вокруг блоков обгоревших руин высился колючий заслон — сюда иногда от церковных властей на благие пожертвования привозили на экскурсии от заводов рабочих, чтобы рассказать о пагубном вреде древней секты детолюбов-педагогов, поклоняющихся монстрам, требующим детских страданий, и повысить бдительность граждан перед этой страшной бедой человечества, отнимающих детей и приучающих их к боли напряжённого разума.
Я грустно усмехнулась и, как в девичестве, тряхнула головой:
— Пошли, что ли!
Мы двинулись вдоль колючего забора, обходя по периметру территорию. Тут не было камер. С чего им быть? Этот уголок мира давно стал музеем под открытым небом, он умер, стоял как памятник и людей сюда сгоняли насильно, чтобы показать эту мерзость и, как слепых котят, научить, что значит лоток. Но мы шли добровольно.
За поворотом увидели и Константина и Лизоньку. Они уже почти все ряды проволоки прокусили, чтобы открыть проход. Больше ничто не сдерживало нас, ничто не стояло на пути к прошлому. Для всех оно было мёртвым, это прошлое, потому его никто не охранял. Но мы знали, что это не так… Оно было живым. Просто те, кто уничтожил знание, никогда и не чуяли жизни в его Доме.