— Дурак, как есть, — чирикнуло рядом. — Это все от консервированной пищи, помяни мое слово! Еще неизвестно, что пихают в эти ваши консервы.
— Только самые натуральные и вкусные ин-гре-ди-ен-ты! — снизошел до разъяснений я. — Делающие кошку здоровой и счастливой.
— Вася, это ж реклама! — огорчился воробей. — Нельзя ей верить! И жрать поменьше надо. А двигаться — побольше. Ты в этой квартирке только и делал, что жрал неполезное, да спал. Вот мозги жиром-то и заплыли. Позабыл о долге своем, о чести рода, один только эгоизм в голове! А ты ж хранитель, надёжа и опора, можно сказать…
— Чего-чего? — снова возмутился я, поднимаясь и оглядываясь по сторонам, но, честно говоря, пока из-за густых кустов, за которыми оказался, мало что мог разглядеть.
— Того! «Любит она меня, жить без меня не может!» — передразнил воробей. — Это ж надо такое сказануть… Сериалов смотри меньше любовных!
— Я и не смотрю, — огрызнулся я. — Это она смотрит, а я так — сплю у нее на коленях и слушаю в пол-уха. А ты для воробья многовато знаешь о домашней жизни!
— Слушаю в пол-уха, думаю в пол-мозга… Ладно, скоро сказка-сказывается, не скоро дело делается. Все, Василий, соберись! Раз уж так вышло, придется нам с тобой самим за честь нашей хозяйки биться. Я, как ты выразиться изволил, по миру летаю, в окна заглядываю, за людьми наблюдая, а потому знаю много. Да и не простая я птица-то, а волшебная-заговоренная. Как и ты. Только вот на тебя что-то плохо заговор подействовал… Может, это из-за того, что ты породистый? Или от того, что кастрированный?
— Не твое дело! — возмутился я. И тут за кустами что-то оглушительно зарычало, зафыркало, завоняло, замигало и с места тронулось что-то огромное, страшное!.. Взвыв от ужаса, я прижался к земле.
— Машина это, — спокойно пояснил воробей. — Тебе уже бояться нечего, а живым под нее лучше не попадать.
— Я живой!
— Ну, это как сказать… Времени у тебя — три часа. У нас у всех. Хозяйке аккурат в три пополудни восемнадцать лет исполняется, совершеннолетие, значит. Вот до того момента, как исполнится, должна она кулон на шею надеть и силу принять. А не примет — все, роду древнему, испокон веков землю эту хранившую, конец придет. Поэтому кулон вернуть надо, чем быстрее, тем лучше.
— Ты спятил, что ли, бесхвостый? Я не могу, у меня ж это… лапки! — повторил я хозяйкину присказку.
— Лапки! Лапками этими ты ого-го как хвост мне выдрал и супостату голову располосовал!
— Пф-ф-ф! Тебя — от энтузиазма, супостата — со страха, если честно. За хозяйку! Она с той стороны к двери шла, а тут он!
— Вот! — обрадовался воробей. — За хозяйку! Наконец-то мы к чему-то пришли. Не честь хранителя, так хоть страх, коий, по сути, тоже эго, ну да пусть его. Сейчас тебе не страшно за нее?
— Мря-я-я-у! А должно?
— Идем, — воробей взлетел и завис надо мной, молотя крыльями. — Идем-идем! Покажу что.
Я нехотя поднялся. Идти никуда не хотелось. Тут, за кустами, было вроде как безопасно… Хотя, чего мне бояться? Мертвому-то! Пусть даже немного совсем живому. Но тело-то там, а я тут. И я пошел. Трава под полупрозрачными лапами сменилась чем-то твердым, явно неестественным, а дальше оказалось другое пространство с травой — пониже и пожухлее. Росло вдалеке дерево, шли куда-то люди, не обращавшие на нас внимания, в траве ползало множество букашек, курлыкали где-то поблизости голуби. Голубей этих я знал, жили они в домике под нашим окном, и, если не сидели на его крыше, так летали над ним кругами. А я смотрел, сидя на подоконнике, мечтая отрастить крылья и хапнуть хотя бы парочку. Вот только где же запахи? Казалось бы, одуреть я должен от запаха земли, травы и всего, что меня окружает, а я едва чую…
— Не о том думаешь! — воробей опустился, наконец, на землю. — Обернись и посмотри.
— Сожрать бы тебя, — огрызнулся я, но обернулся и посмотрел.
Над нами вздымалась к небу громадина с множеством блестящих глаз, истекавших туманом серым, бурым, коричневым, грязно-желтым, а кое-где и черным. Лишь в самой середке несколько глаз светились нежно-серым, а один сиял, словно солнышко. Был он такой яркий, такой родной, я невольно потянулся к нему и вдруг что-то случилось: я оставался сидеть на земле, но в то же время оказался внутри глаза — в моем доме, нашем с хозяйкой! И она была там, плакала, сидя на полу среди осколков и гладила, гладила мой белый мех, одной рукой, а другой вытирала с него кровь большой влажной салфеткой, а вокруг ходили чужие, равнодушные к ее беде и горю…