Хорошо уже различая предметы, я нашел без труда дорогу, идущую к маяку. Глинистая, в ухабах и рытвинах, она иногда отдалялась от моря, иногда же волны докатывались до самой обочины.
Здесь был край города. Миновав несколько дворов, дорога вывела на пустырь. Временами мне удавалось разглядеть невысокие холмики, обломки камней, заросшие кустами остатки строений; от почвы поднимался жирный запах поглощаемых землей остатков брошенного жилья, и я невольно ускорил шаги.
Дорога выбралась в степь и подалась ближе к морю, развалины кончились. Но впереди виднелось еще что-то белое, не то остаток стены, не то небольшая постройка.
Непонятный этот предмет помещался в отдалении от дороги, от него возникало ощущение нелепости, которое по мере приближения усиливалось. Оно-то и побудило меня свернуть с дороги и направиться к белеющему уже близкому пятну -- форма его прояснялась, становилась все жестче, приближаясь к очертаниям пирамиды.
Я подошел вплотную -- предмет оказался не только диковинным, но, пожалуй, и невероятным. На ступенчатом постаменте белого камня, чуть выше моего роста, на массивной плите из мрамора, или может, известняка, покоилось что-то темное. Насколько угадывалась его форма, это было изваяние животного, оно еле заметно мерцало, отражая полировкой слабый свет звездного неба. Я обошел постамент кругом, пока не нашел точку, откуда мог разглядеть силуэт фигуры -- какой-то большой зверь спокойно лежал, вытянув, словно сфинкс, передние лапы. Контур был странен -- изящен и почти раздражающе текуч -- то ли пантера, то ли гигантская кошка.
Слово "сфинкс" появилось в мыслях само собой, и теперь от него невозможно было избавиться: в очертаниях головы я видел нечто неуловимое, но достоверно человеческое. Лица видно не было, оно пряталось в сплошной черноте, и все же на его месте мерещилось, словно плавало в воздухе, ускользающее от взгляда, сотканное из ночного тумана, задумчивое лицо сфинкса, безучастно глядящее вдаль женское лицо.
Не в силах сдержать любопытства, я зажег спичку. Ее слабый огонь выхватил из темноты голову изваяния -- она была изуродована ударами, верхняя часть отбита, лицо покрыто выбоинами. Голова, как будто, была кошачья, но впечатление присутствия человеческих черт не проходило.
Когда догорела спичка, я почувствовал, что есть в этом месте какая-то жуть, словно умные и недобрые глаза ощупывали меня взглядом. Жути не было в самом сфинксе, и в белизне тесаных плит тоже; и все-таки она тут скрывалась -- скорее всего, в широких черных щелях меж камней постамента.
На меня навалилась усталость и задерживаться здесь не хотелось -- как можно скорее я пошел прочь.
Когда я добрался до гостиницы, небо уже посветлело. Дверь была отперта, и кто-то внес мой чемодан внутрь; за стойкой сидела женщина с озабоченным усталым лицом. Она изучила мой паспорт и долго писала в конторских книгах, а я терпеливо ждал, опасаясь неосторожным движением спугнуть ее и вызвать задержку, и потом, когда она шла показать мне номер, старался не отставать от нее ни на шаг.
2
Проснулся я от шума прибоя, он становился все громче, будил неотвязно и неумолимо. Волны его, красноватые и горячие, набегали из темноты, обдавали жаром и рассыпались клубами искр, которые медленно гасли и оседали на землю. Судорожным усилием я скинул одеяло, сел и открыл глаза.
Никакого прибоя не было, а было лишь нестерпимо душно и жарко. Сквозь занавеску пробивалось солнце, лучи его падали на пол почти отвесно. С улицы доносились приглушенные голоса. Я добрался до окна и открыл его -- тогда-то и хлынул в комнату настоящий зной, будто он давно поджидал, когда же его, наконец, сюда впустят. Оставалось одно спасение: душ.
Он оказалсся тепловатым и вялым, но все равно это было поразительно приятно: струйки воды уносили кошмар духоты, уносили остатки сна, казалось, вода во мне растворяет все, что способно испытывать тяжесть и беспокойство.
Когда я вышел из ванной, все еще в состоянии блаженного небытия, в кресле у стола сидел человек. Не проснувшись как следует, я не поверил в его реальность, но разглядел добросовестно. Загорелая, бритая наголо голова, белая тенниска, явно сшитая на заказ, четкая складка белых, чуть сероватых брюк -- непонятно зачем, я про себя перечислил приметы видения.
Он улыбался -- улыбались глаза, улыбались щеки, улыбался нос, губы и подбородок, и лица его я не мог разглядеть, как нельзя уловить форму слишком ярко блестящей вещи. Здесь была не одна, а целая сотня улыбок, приветливых и веселых, радостных, ласковых и еще бог знает каких. Он похож был на человека, который надел на одну сорочку сразу дюжину галстуков, и я удивился, что это не было противно. Немного забавно, немного любопытно, немного утомительно, но не противно.
Он терпеливо ждал, когда я признаю его существование, а пока что руками старательно мял спортивного покроя кепи, словно извиняясь за то, что он весь такой холеный и глаженый.
-- Нет, я не снюсь вам, поверьте, -- сказал он просительно и как-то по-новому заиграл своими улыбками, -- я действительно существую, поверьте пожалуйста!
Был на нем отпечаток неуязвимости, казалось -- упади он с самой высокой горы, прокатись по самым зазубренным скалам -- и тогда с ним ничего не случится, не появится ни пылинки, ни пятнышка. Но и это не было противно.
Он отчаялся, видимо, доказать свою материальность, на мгновение его улыбка сползла куда-то к ушам, и в глазах мелькнула беспомощность.
-- Вронский! -- он поднялся и шагнул мне навстречу. -Сценарист, Юлий Вронский!
-- Здравствуйте, я догадался, -- соврал я в виде ответной любезности, -- как вы узнали, что я приехал?
-- В этом городе новости порхают по воздуху, оттого здесь все про всех вс" знают, -- тут он внезапно напустил на себя серьезность, то есть оставил одну только дежурную приветливую улыбку. -- Но сначала обсудим дела: мне отвели целый дом -- я хочу вам уступить половину. Вид на море, собственный вход и никаких консьержек.
Обсуждать было, собственно, нечего. Я застегнул чемодан и взялся за ручку, но мой новый знакомый остановил меня:
-- Зачем вам носить тяжести? Отправим за ними кого-нибудь.