— Вставай, — тряхнула меня за плечо пришедшая в столовую Рыжая, — ей же больно, нужно приложить к ране пиявку…
— Что она понимает, твоя рыжая шикса, она даже ма-аленьких пиявок боится, а уж настоящих… — насмешливо фыркнула Герцогиня, продолжая поднимать и опускать нож и отрезая от других пальцев и от торчащей… нет, не руки, а обрубка кошачьей лапы все новые и новые кусочки. — Она знает, что такое настоящий страх, — словно про себя пробормотала бабка, — а боль… Это сладкая боль, — вдруг злобно прошипела она, — а ножи — тупые! И иди туда вместе с ней, тебе еще не время быть здесь, ты еще ничего не выбрал, катись отсюда, кати-и-и-тесь оба, вы мне надоели… — миска уже почти до краев наполнилась этой темно красной…
— Вставай! — повторила Рыжая, тряся меня и впиваясь в плечо ногтями. — Ну вставай же! — но я не мог встать…
Я не мог встать, не мог оторвать глаз от миски, через края которой уже переливалась темно-красная кровь… Нет, не переливалась, а пересыпалась, и не кровь, а…
Песок.
Темно-красный, почти бурый…
21
… Песок.
Везде вокруг был темно-красный песок, и во рту у меня был песок, и сидел я, расставив ноги и свесив голову, на песке, и Рыжая трясла меня за плечо, и сдавленным голосом твердила:
— Вставай!.. Ну, вставай же!..
Я тупо оглядел бесконечную пустыню, простирающийся куда-то в… никуда красный песок, редкие круглые глыбы из того же песка
(валуны?..)
висящий в пустоте наверху багрово-красный
(круг?… Тарелку?..)
диск и склонившуюся надо мной Рыжую, без плаща, в разошедшемся на груди халатике, босую
(где ее босоножки, она же была в босоножках, таких… без задников, вроде сабо…)
и дрожащую мелкой, противной дрожью.
— Где мы? — тупо спросил я, хотя уже понял, где мы, и не ждал от нее никакого ответа, потому что она не могла этого понять, не могла знать, не могла видеть мой старый детский сон и… Вообще не могла быть здесь, но…
Она была.
Повинуясь ее тянущей руке, я послушно встал, повернулся и метрах в пятнадцати от нас увидел сидящего в раскорячку на песке, спиной ко мне, Ковбоя, а неподалеку от него — стоящего на коленях, боком к нам, охранника, «ствола», с изрезанной, кровоточащей физиономией, ухватившегося обеими руками за неровный кусок стекла, торчащий у него из горла, и издающего какие-то странные звуки, похожие на бульканье засоренной ванны,
(разве может засориться «Джакузи»?..)
пробитой, наконец, вантузом.
— Идем, — прошептала Рыжая, потянув меня прочь от них, и я послушно двинулся за ней, попятился, не отрывая глаз от Ковбоя и его телохранителя и чувствуя, что мои ноги бредут не по ровной поверхности, а одолевают пологий подъем, увязая в рыхлом, сухом песке.
Ковбой медленно поднялся на ноги, не взглянув в сторону подыхающего охранника, задрал голову к висящему в небе диску, секунду стоял неподвижно, потом повернулся к нам, уставился бессмысленным взглядом на меня, и…
Я понял, что делало его таким сильным и таким… маленьким — одновременно. Не знаю, правда ли, что воображение делает человека и зверя великим, но оно дает возможность хотя бы на время принять то, что… Принять невозможно. Оно помогает не сойти с ума, когда случается что-то невообразимое, немыслимое, не укладывающееся в обычные, нормальные рамки существования. Оно… У Ковбоя его просто не было.
Ковбой мог существовать лишь в том мире, где все было ясно и понятно. В мире, где есть ясные понятные цели, которых нужно добиваться, и он умел их добиваться, умел решать почти любые проблемы, умел спокойно и твердо идти к их решению, умел выигрывать и проигрывать (что гораздо труднее) в согласии с любыми жесткими, несправедливыми, порой нелогичными законами и правилами, если только мог понять, осмыслить эти правила и законы. Но если все правила и все законы сыпались, как карточный домик, как… песок у нас под ногами, и оставался лишь этот песок, он… Он сыпался, рассыпался вместе с ними. Чтобы он мог действовать, чтобы он мог оставаться самим собой, ему нужна была какая-то понятная цель, и…
Он увидел перед собой эту цель, и «песчинки», из которых он был слеплен и которые начали было рассыпаться, снова плотно слиплись друг с другом.