Вот что он сказал: «Единственная моя (это у него такая форма обращения), я не вправе вмешиваться в вашу личную жизнь. Ваша подруга Паула — женщина элегантная, и манеры у нее безукоризненные, но она пуста, как выеденное яйцо. Вы, конечно, можете общаться с ней, если это доставляет вам удовольствие, я же попросил бы впредь избавить меня от встреч с нею. Я знаю, что она больна и болезнь ее сопровождается повышенной температурой, но мне неприятно, что от нее постоянно разит потом. Впрочем, это все пустяки. Главное же в том, что дамская внешность теперь оставляет меня равнодушным, а упиваться блеском чужого остроумия мешает леность собственного ума. Для меня куда ценнее ваш абсолютный музыкальный слух, ваше молчаливое участие, ваше внимание, которые сопровождали меня с самого начала моей карьеры и ее взлета вплоть по сегодняшний день. Мне хотелось бы сохранить эту дружбу до могилы».
Виктор несколько сентиментален, но искренняя его привязанность подкупает. И вот это его предупреждение и твое недоверчивое отношение к Пауле постепенно отрезвили меня. Нет, до открытого разрыва дело не дошло; просто наши свидания в «Нарциссе» мало-помалу стали реже, я под разными предлогами старалась уклониться от встреч. Теперь лишь она время от времени звонит мне в надежде увидеться, но я каждый раз нахожу какую-нибудь отговорку.
Все это я пишу только для того, чтобы ты не беспокоилась за меня. Ты же, хоть ради меня, обещай, что не станешь спешить с операцией. Какое-то чутье подсказывает мне, что все эти мюнхенские светила не умнее дядюшки Лустига.
Звонил торговый партнер Миши, с которым ты опять прислала мне посылку. Что бы в ней ни оказалось, я принимаю ее с благодарностью, но мне хотелось бы, чтобы впредь ты перестала это делать. Правда, в прошлый раз я сама просила тебя прислать платье из голландских кружев, но это тоже остается на совести Паулы. Пусть между нами все будет, как и прежде, Гиза. Такая уж, видно, у меня дурацкая натура, что мне приятнее самой давать людям; если же я принимаю от них, это меня унижает. Отнесись ко мне с пониманием. Единственная роскошь бедняка — его гордыня.
12
Последние двадцать четыре часа
Ночная прогулка в Надьбабонь не прошла вдове Орбан даром. Ноги у нее распухли, как тумбы, трое суток она была вынуждена проваляться в постели; но даже на четвертый день ни одни туфли не налезали.
Однако больше она не могла валяться без толку; элегантно разодетая, но в домашних шлепанцах отправилась она из дома в свой последний путь.
Впрочем, вынужденное затворничество она сносила спокойно, или, вернее, покорно. Супруги Сабо, приготовившись к худшему, с удивлением обнаружили, что Орбан не только смирилась с утратой кошки, но даже, когда они объявили ей, что свою жилплощадь на год уступают семье лаборанта с двумя детьми, это не было встречено ею в штыки. Кстати, предположение о том, что чета Сабо из ревности сплавила кошку в чужие руки, оказалось ошибочным. Адъюнкт и его жена неожиданно получили Рокфеллеровскую стипендию на год; поэтому кошку они препоручили родителям жены, а комнату временно сдали внаем.
Узнав эту новость, Орбан заметила лишь, что и она была бы не прочь съездить на годик в Америку.
В колодец свет проникает только сверху. Старость же освещается только прошлым. Старики — подобно ребенку, у которого одна-единственная книжка с картинками, — без конца листают одни и те же страницы. Бывают, однако, среди стариков и такие, кому одной книги оказывается недостаточно. Орбан, к примеру, когда воображение увлекало ее, ловко умела обходить собственные воспоминания, будто лужу на дороге. Но в последний день своего вынужденного лежания она велела Мышке извлечь из глубины шкафа обувную коробку, в которой хранились старые фотографии, письма, газетные вырезки со статьями музыкальных критиков и прочие разные пустяки — памятные вехи прожитой жизни.
— Смотри не перевороши, — цыкнула она на Мышку. Фотографии, на которых были изображены люди, она проглядела мельком. Ей не хотелось видеть лица. Она искала что-то другое.