Короче говоря, Мальке жил в доме номер двадцать четыре, четвертом на левой стороне улицы, если заходить с Вольфсвег. Остерцайле, как и параллельная ей Вестерцайле, упирались под прямым углом в Беренвег, который в свою очередь располагался параллельно проезду Вольфсвег. Тому, кто шел по Вестерцайле от проезда Вольфсвег, слева над красными черепичными крышами виднелась передняя и западная часть поржавевшей верхушки луковичной колокольни. А тот, кто двигался в том же направлении по Остерцайле, видел справа над крышами переднюю и восточную часть той же колокольни, ибо церковь Сердца Христова находилась ровно посередине между Остерцайле и Вестерцайле на противоположной стороне проезда Беренвег, а четыре циферблата под зеленой луковичной верхушкой показывали время всему жилому району от площади Макса Гальбе до католической церкви Девы Марии, где не было часов, от Магдебургер-штрассе до проезда Позадовскивег и Шелльмюля, благодаря чему протестанты и католики, рабочие, служащие, продавцы, учащиеся начальной школы и гимназисты всегда являлись на работу или на уроки без опозданий независимо от вероисповедания.
Мальке видел из своей комнаты циферблат восточной части колокольни. Он обустроил свое жилище в мансарде с чуть скошенными стенами, где над прямым пробором его шевелюры лил дождь и стучал град: комната, полная обычной мальчишеской всячиной от коллекции бабочек до почтовых открыток с популярными киноартистами, увешанными наградами летчиками-истребителями и генералами таковых войск; между ними необрамленная олеография Сикстинской мадонны с двумя щекастыми ангелочками внизу картины, а еще уже упомянутая медаль Пилсудского и освященная иконка из Ченстоховы, рядом — фотография командора нарвикской эскадры эсминцев.
При первом же посещении мне бросилось в глаза чучело белой совы. Я жил недалеко, на Вестерцайле, однако речь не обо мне, а о Мальке или о Мальке и обо мне, но героем всегда будет Мальке, ведь это у него был прямой пробор, это он носил высокие ботинки, это он цеплял на шею то одно, то другое, чтобы отвлечь вечную кошку от вечной мышки, это он стоял на коленях перед алтарем Девы Марии, это он был ныряльщиком, обгоравшим на солнце снова и снова, это он всегда опережал нас, хотя бы ненамного, это он, едва научившись плавать, заявил, что после школы станет цирковым клоуном, чтобы смешить людей.
У белой совы тоже был строгий прямой пробор и такое же, как у Мальке, выражение лица — мягкая решимость и страдание, будто от зубной боли, что делало его похожим на Спасителя. Хорошо препарированная и лишь чуточку подрисованная птица, обхватившая когтистыми лапками березовый сук, досталась ему в наследство от отца.
Для меня, старавшегося не глазеть на белую сову, на олеографию мадонны и серебряную иконку из Ченстоховы, центром внимания в мансарде служил граммофон, с немалым трудом вытащенный Йоахимом Мальке из недр посудины на поверхность. Пластинок он внизу не нашел. Похоже, они растворились. Этот довольно современный аппарат с заводной ручкой и головкой звукоснимателя Мальке нашел в офицерской кают-компании, где раньше обнаружил серебряную иконку и другие вещицы. Кают-компания находилась в центральном отсеке, то есть оставалась для нас недоступной, даже для Хоттена Зоннтага. Мы ныряли только в носовой отсек, не решаясь лезть в машинное отделение и прилегающие кубрики или каюты через люк, почти не загороженный подрагивающей рыбьей стайкой.
Незадолго до окончания первых летних каникул, проведенных на посудине, Мальке, нырнув с дюжину раз, достал граммофон — который, как и огнетушитель, был немецкого производства, — причем при каждом заходе он продвигал граммофон к носовому отсеку метр за метром, пока не дотащил его к палубному люку, после чего выудил граммофон на поверхность с помощью того же каната, которым в свое время поднял «Минимакс» к нам, на командный мостик.
Из плавающих вокруг деревяшек и пробки мы соорудили плотик, чтобы доставить граммофон с заржавевшей заводной ручкой на берег. Мы тянули плотик по очереди. Мальке в этом не участвовал.
Через неделю граммофон, отремонтированный, смазанный, с отбронзированными металлическими деталями, стоял в комнате Мальке. Диск был заново обтянут фетром. Мальке при мне завел аппарат, пустой зеленый диск закружился. Скрестив руки на груди, Мальке стоял возле белой совы, сидящей на березовом суку. Его мышь не шевелилась. Я стоял спиной к олеографии Сикстинской мадонны, поглядывая то на пустой покачивающийся диск, то в окно мансарды, за которым поверх новой красной черепицы крыш виднелась церковь Сердца Христова с циферблатом на восточной стороне луковичной колокольни. Еще до того, как пробило шесть часов, извлеченный из тральщика граммофон, зашипев, остановился. Мальке несколько раз заводил его, требовательно ожидая от меня внимания к этому новому ритуалу: многообразие разных по громкости шумов и звуков, торжественное холостое вращение. Пластинок у Мальке тогда еще не было.