Выбрать главу

Мы вышли из сада и вновь шагнули в темноту. Проходя мимо расписанной стены, Кассий снова задал вопрос:

— А это что, дядя?

Потом мы вскарабкались по железной лестнице обратно на палубу. Лезть вверх оказалось тяжелее, чем вниз. Мистер Дэниелс опередил нас на целый пролет, и, когда мы выбрались на поверхность, он уже курил сигарету биди, завернутую в белую, а не в привычную коричневую бумагу. Он стоял, прикрывая сигарету левой ладонью, и ему вдруг пришло в голову прочитать нам длинную лекцию про пальмы мира, изображая по ходу, как они растут, как качаются — каждый вид и тип по-своему — и даже как они покорно клонятся на ветру. Он изображал пальмы в различных позах, пока все мы не расхохотались. Потом предложил нам сигарету, показал особый способ затяжки. Кассий жадно следил за ним, но мистер Дэниелс первому протянул сигарету мне, а уже потом она пошла по рукам.

— Необычная биди, — медленно проговорил Кассий.

Рамадин затянулся второй раз и попросил:

— Изобразите еще раз пальму, дядя!

Мистер Дэниелс удоволил нас еще несколькими характерными позами.

— Это, понятное дело, корифа зонтоносная, или таллипотовая пальма, — пояснил он. — Именно она дает пальмовый сахар и пальмовый сок.

Потом он изобразил камерунскую королевскую пальму, которая растет в пресноводных болотах. Потом еще одну, с Азорских островов, за ней — нечто очень нежное из Новой Гвинеи, — руки его превратились в удлиненные листья. И еще он не забывал показывать, как каждая из пальм качается на ветру: какие суетливо, какие лишь слегка помавая стволом, чтобы подставить порыву самый узкий край листа.

— Аэродинамика — очень важная вещь. Деревья куда мудрее людей. Даже лилия лучше человека. Деревья — как дивные девы…

Мы до упаду хохотали над его лицедейством. А потом вдруг все разом бросились бежать. С воплями промчались сквозь полуфинал женского турнира по бадминтону и жахнули, как три пушечных ядра, во всей одежде в бассейн. Даже утянули за собой несколько складных стульев. Время в бассейне было оживленное, вокруг плескались девицы и младенцы. Мы выпустили из легких весь воздух, ушли на дно и стояли там, тихо помавая руками, словно пальмы мистера Дэниелса, — жаль только, что он нас не видел.

Генераторная

Нам бы не ложиться допоздна, чтобы узнать, как живет судно по ночам, но мы ведь вставали до зари и к вечеру выдыхались. Рамадин предложил дневной сон — как когда мы были маленькими. В школе мы терпеть не могли этот дневной отдых, а теперь решили, что это дело весьма полезное. Правда, возникли определенные проблемы. Рамадин обитал по соседству с каютой, где какая-то парочка «хихикала», «стонала» и «скрипела» в середине дня, а в соседней со мной каюте некая дама играла на скрипке, и звук проникал ко мне сквозь железную переборку. Один скрип без всякого хихиканья, заметил я. Было даже слышно, как она чертыхается в промежутках между невыносимыми взвизгами и писками. Кроме того, жара в нижних каютах, где не было иллюминаторов, стояла страшная. Я не мог всерьез злиться на скрипачку, потому что понимал: она тоже обливается потом под тем минимумом одежды, который необходим для сохранения собственного достоинства. Я ни разу ее не видел, понятия не имел, как она выглядит и чего пытается добиться в борьбе с инструментом. «Аккуратностью и богатством тона», свойственными мистеру Сидни Беше, у нее и не пахло. Она просто без конца повторяла отдельные ноты и гаммы, сбивалась и начинала все заново — воображаемая пленка пота на плечах и предплечьях, одинокие, занятые дневные часы в каюте, соседней с моей.

А еще нам не хватало общества друг друга. Словом, Кассий решил, что нам необходима постоянная «штаб-квартира», и мы выбрали под нее небольшую генераторную, через которую проходили, спускаясь в трюм. Здесь и в середине дня царили прохлада и полутьма, и здесь из одеял и позаимствованных ради такого дела спасательных жилетов мы устроили себе лежбище. Немного поболтав, мы крепко засыпали под громкий гул турбинных лопаток — так мы готовились к долгому вечеру.

Впрочем, наши ночные похождения были не слишком удачными. Мы никогда не могли разобрать, что именно видели, и когда ложились спать, мозги наши продолжали цепляться за леера взрослой жизни. В первую нашу «ночную стражу» мы укрылись в тени на прогулочной палубе, выбрали наугад одного пассажира и принялись следить за ним — просто чтобы понять, куда он направляется. Оказалось, это тот самый актер из труппы, который наряжается «Хайдерабадским мудрецом», — мы уже выяснили, что имя его Сунил. Как ни удивительно, он привел нас к Эмили. Она стояла во тьме, облокотившись на перила, — на ней было белое платье, которое будто бы засияло, когда мы подошли ближе. Мужчина наполовину скрыл ее своим телом, а Эмили спрятала в ладони его пальцы. Было не разобрать, разговаривают они или нет. Мы все трое примолкли. Молчали и после, отказываясь обсуждать увиденное. Но я заметил, как Сунил сдвинул лямку на ее плече и прижался лицом к обнаженной коже. А Эмили запрокинула голову, будто глядя на звезды, только никаких звезд там не было.

В ранних моих воспоминаниях эти три недели в море выглядели бессобытийными. Только теперь, много лет спустя, когда мои собственные дети попросили рассказать об этом путешествии, я увидел его их глазами, и оно предстало приключением, более того — важной жизненной вехой. Ритуалом инициации. А на деле плаванье не добавило моей жизни величия, скорее отобрало его. Приближалась ночь — и я начинал тосковать по хору насекомых, крикам садовых птиц, болтовне гекконов. На рассвете мне не хватало шороха дождя в кронах деревьев, мокрого асфальта на Буллер-роуд, вони горящей пеньки на улицах — с этого осязаемого запаха всегда начинался день.

В Боралесгамуве я зачастую просыпался рано и пробирался по темному просторному бунгало к дверям Нараяна. Обычно еще и шести утра не было. Я ждал, пока он выйдет, поплотнее затягивая саронг. Он кивал мне, и через пару минут мы уже шагали, стремительно и молча, по мокрой траве. Он был рослым мужчиной, а я — мальчишкой восьмидевяти лет. Шли мы босиком. Доходили до деревянного сарая в конца сада. Забирались внутрь, Нараян зажигал свечной огарок, сгибался, держа в руке желтый огонек, и тянул за веревку, которая оживляла генератор.

Итак, каждый мой день начинался с глухого подрагивания и постукивания этого существа, от которого шел восхитительный запах дыма и бензина. Одному лишь Нараяну были известны привычки и слабости генератора, выпущенного году этак в сорок четвертом. Постепенно генератор успокаивался, мы выходили на улицу — в последней предрассветной тьме я видел, как в дядином доме несмело зажигаются огни.

Потом мы оба попадали через калитку на Хай — Левел-роуд. Немногие открытые лавки освещались одинокими лампочками. Мы покупали у Джинадасы яичницу на хлебе и съедали прямо посреди улицы, поставив возле ног чашки с чаем. Мимо катились, скрипя, запряженные буйволами тележки — возницы, да и сами буйволы, дремали. Я неизменно разделял с Нараяном завтрак после того, как он пробуждал генератор. Никак нельзя было пропустить эту общую трапезу на Хай-Левел-роуд, хотя через час-другой мне приходилось съедать еще один, более официальный завтрак вместе со всем семейством. Но было некое геройство в том, чтобы шагать с Нараяном по светлеющим сумеркам, здороваться с пробуждающимися лавочниками, смотреть, как он наклоняется над горящей пеньковой веревкой на табачном лотке и прикуривает свою биди.

В детские годы Нараян и повар Гунепала были моими постоянными спутниками, я проводил с ними больше времени, чем с родней, и, пожалуй, большему от них научился. Я смотрел, как Нараян откручивает лезвия газонокосилки, чтобы подточить, как нежно, раскрытой ладонью, смазывает велосипедную цепь. Во время поездок в Галле мы с Нараяном и Гунепалой спускались по крепостным укреплениям к морю и уплывали подальше, чтобы они могли наловить на рифах рыбы к ужину. По вечерам меня, спящего, отыскивали в изножье кровати моей няньки Розалин, и дяде приходилось на руках нести меня в спальню. Гунепала, наш повар, — иногда сварливый и раздражительный — был перфекционистом. Помню, если что-то в стряпне вызывало у него претензии, он извлекал это заскорузлыми пальцами из кастрюли и отбрасывал метра на три, на цветочные клумбы: на куриную косточку или перестоявший тхакали тут же набрасывались дворняги, которые знали эту его привычку и всегда ошивались поблизости. Гунепала бранился со всеми — с лавочниками, с продавцом лотерейных билетов, с настырным полицейским, — но при этом вроде как прозревал некую вселенную, которой остальные не видели. За готовкой он воспроизводил всевозможные птичьи трели, которых в городе не услышишь, — явно запомнил с детства. Никто другой не относился столь трепетно к окружающим звукам. Помню, однажды он растолкал меня среди дня, взял за руку и заставил лечь на землю рядом с лепешкой буйволиного навоза, провалявшегося там большую часть дня. Он подтащил меня к самой лепешке и велел вслушаться в гомон насекомых, которые пировали внутри, прокладывали туннели с одного фекального полюса на другой. В свободное время он обучал меня альтернативным, сугубо неприличным текстам на мотив популярных байл и заставлял клясться, что я никому их не стану петь, поскольку речь в них идет об известных и почитаемых лицах.