Но у Гоголя в запасе оказывается еще один прием, который он использует, чтобы гипнотизировать читателя.
Посмотрим, что происходит с освещением в кошмаре «Портрета». В «Арабесках», когда художник в сумерках возвращается домой, свечи сначала нет, но потом ее приносит Никита. Эту свечу во второй редакции Гоголь потушит, и Никита, так и не сумевший разыскать свечу, оставит героя в наступающей темноте:
Свет месяца озарял комнату, заставляя выступать из темных углов ее, где холст, где гипсовую руку, где оставленную на стуле драпировку, где панталоны и нечищеные сапоги [50].
Читатель должен все время напрягать зрение, вглядываться и всматриваться в смутных сумерках, при неверном свете месяца, без свечи, когда все неясно, как во сне: «Свет ли месяца, несущий с собой бред мечты и облекающий все в иные образы, противоположные положительному дню (…)» [51]
Надо напомнить, что между героем и портретом постоянно маячат ширмы. Случайно ли они появляются, или это тоже художественный прием? В первой редакции они составляют, возможно, просто часть обстановки комнаты художника, отделяющей спальню от мастерской. Через щелку в них смотрит художник на портрет, завешенный простыней, чтобы он «не просвечивал сквозь полотно» перед мистическим разговором с ростовщиком: «Наконец, он решился погасить свечу и лечь в постель, которая была заставлена ширмами, скрывавшими от него портрет» [52]. Во второй раз ширмы снятся Черткову; в его сне явно воспроизведена сцена разговора.
В окончательной редакции «Портрета» Гоголь уделяет ширмам гораздо больше внимания, ибо через щелки в ширмах постоянно глядит на портрет его герой — и читатель: «…он лег в постель (…) а между тем глаза его невольно глядели сквозь щелку ширм на закутанный простынею портрет. Сияние месяца усиливало белизну простыни (…)» [53]. Именно из-за ширм впервые выглядывает старик, за ширмами раздаются его шаги в начале кошмара [54]. И из-за ширм глядит ростовщик на испуганного художника, укравшего сверток золота [55]. Ширмы появляются и исчезают — точнее, на них концентрируется внимание читателя только в пограничные моменты, когда читатель ждет перехода от сна к бодрствованию, надеясь, что то, что он видит, «это уже не сон». Особенно характерна их роль в сцене, когда «пробуждение» сопровождается реалистическим «ощупывания себя»:
«Неужели и это был сон?» (…) Перед ним ширмы; свет месяца наполнял комнату. Сквозь щель в ширмах виден был портрет, закрытый как следует простынею (…) Он вперил глаза в щель и пристально глядел на простыню. И вот видит ясно, что простыня начинает раскрываться (…) «Господи Боже мой, что это!» — вскрикнул он, крестясь отчаянно, и проснулся [56].
Читатель вынужден все время подсматривать в щелку в ширмах, загораживающих интересующий его портрет, концентрировать взгляд на ярко белеющей в просвете между щелками простыне. Эти щелки, сквозь которые, напрягаясь, вглядывается в происходящее читатель, яркие вспышки белизны в почти полной темноте, не играют ли они в руках гипнотизера Гоголя роль металлического шарика, на котором фокусируется взгляд его жертвы, и именно это фокусирование взгляда создает необходимые условия для того, чтобы ввергнуть читателя в состояние транса? [57] Читатель должен постоянно «пристально вглядываться» для того, чтобы его сознание, сосредоточившись на показываемом ему автором предмете, тем легче отвлекалось от момента перехода от сна к бодрствованию, тем надежнее оказывалось во власти автора. В тот момент, когда читатель сосредоточивается на «щелках ширм», Гоголь может спокойно овладеть его сознанием и начать исследовать границу кошмара, чему, собственно, и посвящена его повесть.
2
Провалы и зияния в ткани гоголевского стиля соответствуют разрывам в ткани самой жизни.
В исследовании кошмара у Гоголя был предшественник, английский писатель Чарльз Метьюрин, чей роман «Мельмот-Скиталец» (1820) Гоголь хорошо знал. Связь «Портрета» Гоголя с темой портрета в «Мельмоте-Скитальце» трудно поставить под сомнение, поскольку даже отдельные черты гоголевского «Портрета» можно возвести к описанию Метьюрина [58].
53
П, с. 89 «Сквозь щелки в ширмах видел он освещенную месяцем свою комнату и видел прямо висевший на стене портрет» — Там же.
57
«Поток „неуместных подробностей“ (…) производит гипнотическое действие, так что почти упускаешь из вида одну простую вещь. Гоголем намерено замаскирована самая важная информация, главная композиционная идея повести (ведь всякая реальность — это маска)» — Набоков, ук. соч., с. 192. Мысль о гипнозе приходит в голову и другому внимательному читателю Гоголя — Брюсову. (В.Я. Брюсов. Испепеленный: к характеристике Гоголя. Речь, произнесенная на торжественном заседании Общества любителей российской словесности 27 апреля 1909 г.).
58
Вот как описывает портрет Скитальца Чарльз Метьюрин, чей роман был переведен в Петербурге в 1933 г.: «Но глаза Джона словно по какому-то волшебству остановились в эту минуту на висевшем на стене портрете, и даже его неискушенному взгляду показалось, что он намного превосходит по мастерству все фамильные портреты, что истлевают на стенах родовых замков. (…) Ни в костюме, ни в наружности его не было ничего особенно примечательного, но в глазах у него Джон ощутил желание ничего не видеть и невозможность ничего забыть. Знай он стихи Саути, он бы потом не раз повторял эти вот строки: Глаза лишь жили в нем, Светившиеся дьявольским огнем. Повинуясь какому-то порыву чувства, мучительного и неодолимого, он приблизился к портрету…» (Ч. Метьюрин. Мельмот-Скиталец. Пер. А.М. Шадрина. М., Наука, 1983, с. 15–16). В тексте Гоголя находят отклик не только сам сюжет — оживший портрет чудовища, но и отдельные детали, которые можно практически безошибочно возвести к этому описанию. Например, портрет ростовщика, написанный мастерской кистью, тоже превосходит фамильные портреты, среди который его находит Чертков: «Это были старые фамильные портреты, потомки которых навряд ли бы отыскались. Почти машинально начал он с одного из них стирать пыль. (…) Он стал нетерпеливо тереть рукою и скоро увидел портрет, на котором ясно видна была мастерская кисть…» (П-А, с. 207). Другое сходство — описание невыносимого взгляда портрета, его живых глаз. Метьюрин так описывает впечатление, которое портрет произвел на дублинского студента Джона Мельмота, приехавшего в дом умирающего дяди и обнаружившего в одной из комнат страшный портрет: «Он вздрогнул, повернул назад и тут же, заметив, что глаза портрета, от которых он не мог оторваться, обращены на него, опрометью кинулся назад к постели старика». (Метьюрин, ук. соч, с. 17).
А вот как передает впечатление от взгляда портрета ростовщика молодой Гоголь: «…ухватился с жадностью за картину, но вдруг отскочил от нее, пораженный страхом. Темные глаза нарисованного старика глядели так живо и вместе с тем мертвенно, что нельзя было не ощутить испуга. Казалось, в них неизъяснимою силою была удержана часть жизни. Это были не нарисованные, это были живые, человеческие глаза» (П-А, с. 209). Первая реакция героев обоих произведений при мыли о том, что портрет может ожить, тоже весьма сходна. Джон Мельмот так реагирует на оживший портрет своего полного тезки: «Женщины снова вернулись в комнату; было очень темно. (…) Джон, однако, успел рассмотреть его лицо и убедиться, что это был не кто иной, как живой оригинал виденного им портрета. Ужас был его так велик, что он порывался вскрикнуть, но у него перехватило дыхание. Тогда он вскочил, чтобы кинуться вслед за пришельцем, но одумался и не сделал ни шагу вперед. Можно ли вообразить большую нелепость, чем приходить в волнение или смущаться от обнаруженного сходства между живым человеком и портретом давно умершего!» (Метьюрин, ук. соч, с. 18). Чартков, герой второй редакции «Портрета», увидев живые глаза портрета, ведет себя весьма сходным образом. Он тоже сначала пугается, а потом смеется, — а описание самого портрета, ничуть не утрачивая сходства с описанием Метьюрина, становится еще лаконичней и выразительней: «Два страшных глаза прямо вперились в него, как бы готовясь сожрать его; на устах написано было грозное веление молчать. Испуганный, он хотел вскрикнуть и позвать Никиту (…) Но вдруг остановился и засмеялся. Чувство страха отлетело вмиг. Это был им купленный портрет, о котором он позабыл вовсе. (…) Это были живые, это были человеческие глаза!» (П, с. 117–118). Оба портрета по ходу действия входят в рамы и выходят из них, и оба — и Мельмот-племянник, и Чартков — сжигают портреты.