— Отдохну, отосплюсь и поправлю делишки, — бодрил он себя.
Ездили провожать целой компанией в Марсель. Было шумно, угарно и даже весело.
Долгое время Николай Андреевич не мог оторваться от Элизиной жизни. Ездил по ресторанам с ее подругой Милушей, чтобы говорить о ней, кое о чем выпытывать, кое-что проверять задним числом.
Потом Милуша надоела. Она была и глупа, и некрасива, и носила старые Элизины платья. И все, что говорила она о своей приятельнице, как-то опрощало Элизу, делало ее понятной, лишало тревоги и загадочности.
Он скоро бросил Милушу.
Потом пришло письмо от Элизы с просьбой о деньгах и рассказами о бурном успехе.
Он тотчас же послал требуемую сумму с восторгом.
Через пять месяцев пришло второе требование.
Он исполнил и его тоже, но уже без восторга.
От письма ее пахло какими-то новыми духами, вроде ладана. Очень противными.
Стало скучно. Сразу сказалась усталость от бессонных ночей, кутежей и тревог последнего года. Потянуло спокойно пошлепать пасьянс, поворчать на жену и завалиться в десять часов в постель.
Вера Сергеевна отнеслась сначала с восторгом к счастливой перемене жизни. Потом ее стало беспокоить, что ветреный супруг, предоставлявший ей всегда полную свободу, вдруг так прочно засел дома и выразил столько негодования, когда она раза два, увлекшись бриджем, поздно вернулась. Она почувствовала некоторое неудобство и даже скуку от такого его поведения.
— Ну, это, должно быть, ненадолго, — утешала она себя. — Скоро вернется эта негодяйка, и все пойдет по-старому.
Но по-старому дело не пошло.
Николай Андреевич получил новое требование из Аргентины, на которое ехидно ответил телеграммой: «Получите при личном свидании», на что пришел ответ, тоже телеграфный, в одно слово, латинскими буквами, но чисто русское: «Мерзавец».
Вера Сергеевна, которая по праву невинной страдалицы часто рылась в письменном столе неверного своего мужа и для этой цели даже очень ловко приспособила, в качестве отмычки, крючок для застегивания башмаков, прочла эту телеграмму с двойным чувством — тоски и восторга.
Восторг пел: кончен кошмар.
Тоска ныла: что-то будет?
И тоска была права.
Очаровательный и нежный Николай Андреевич выскочил всклокоченный вепрем из кабинета со счетами в руках и задал бедной страдалице такую встрепку за платье от Шанель и шляпку от Деска, что она горько пожалела о тяжелых годах кошмара.
А тут новое несчастье: «гениальный мальчик» оказался болваном и грубияном. Он в третий раз провалился на первом башо[1], и когда отец резонно назвал его идиотом, молодой отпрыск, вытянув хоботом верхнюю губу, отчетливо выговорил:
— Идиот? Очевидно, по закону наследственности.
И тут родители с ужасом заметили, что у него отвислые уши, низенький лоб и грязная шея и что вообще им гордиться нечем, а драть его уже поздно, и Вера Сергеевна упрекала мужа за то, что тот забросил ребенка, а муж упрекал ее за то, что она слишком с ним нянчилась. И все было скучно и скверно.
При таком настроении нечего было и думать о поддержании прежнего образа жизни. Уж какие там приемы изысканных гостей. Кроме всего прочего, Николай Андреевич стал придирчив и скуп. Вечно торчал дома и всюду совал нос. Дошло до того, что, когда Вера Сергеевна купила к обеду кусочек балыка, он при прислуге назвал ее шельмой, словом, как будто к данному случаю даже неподходящим, но тем не менее очень обидным и грубым.
Так все и пошло.
Пробовал было Николай Андреевич встряхнуться. Повез обедать молоденькую балерину. Но так было с ней скучно, что потом, когда она стала трезвонить к нему каждый день по телефону, он посылал саму Веру Сергеевну с просьбой осадить ее холодным тоном.
Вера Сергеевна перестала наряжаться и заниматься собой. Быстро расползлась и постарела.
Она часто горько задумывалась и вздыхала:
— Да! Еще так недавно была я женщиной, жила полной жизнью, любила, ревновала, искала забвения в вихре света.
— Как скучно стало в Париже, — говорила она. — Совсем не то настроение. Все какое-то погасшее, унылое.