Выбрать главу

И тогда говорил уже я : 'Оставь меня в покое! Пойди поставь на геморрой примочку! Хватит вправлять мне мозги! Прими таблетку от давления! Выпей стаканчик и расслабься!…'

За такую дерзость меня закрывали в моей комнате без обеда и держали там все выходные. И я сидел, уткнувшись носом в окно, и смотрел, как друзья играют в регби и зовут меня на улицу. Мой дом превращался в тюрьму, в камеру душевных пыток. Но со мной оставалось моё воображение и мои книги, и я всегда мог убежать в свои мечты.

Всё дело в том, что я видел больше романтики в парковых лавочках, чем в Парк Авеню, в тюрьме, чем в Йельском университете, в том, чтобы иметь долги, чем иметь миллионы; и пока мой отец жил как трудяга-реалист, ни в чём не уверенный и боящийся сделать лишнее движение, я мечтал шагать по Дороге Приключений, освещаемый молниями. Мне больше нравилось следовать за своими фантазиями, не прислушиваясь к голосу седовласого разума, и я верил, что самые смелые мечты исполнятся, стоит только сильно захотеть.

Однажды я попробовал объяснить это ему : 'Когда ребёнок играет с оловянным солдатиком, он знает, что солдатик не живой. Но он так хочет, чтобы солдатик был живой, что на какое-то мгновение тот оживает… у ребёнка в голове. Я хочу сказать, пап, что иногда могут случаться фантастические вещи, если только ты тянешься к жизни с распростёртыми объятиями и открытым сердцем!'

На него это не произвело впечатления, он сказал, что мне пора перестать быть ребёнком.

Он был лишён воображения и не хотел, чтобы оно было у меня. Тогда бы я походил на него. Вот чего он хотел.

– Брэд, Брэд, Брэд, – ворчал он, – как это я дожил до такого сына-идиота? Когда ты, наконец, вырастешь? Ты ведёшь себя, как Питер Пэн…

– Наверное, никогда, пап, – говорил я, стоя прямо, как столб, и кусая губу. – И когда-нибудь я обязательно ПОЛЕЧУ!

Он всегда пытался сделать из меня что-то определённое, совершенное, нечто подобное ему. Он не знал, где кончается он, и начинаюсь я.

– Почему ты всегда перекраиваешь меня на свой лад? – со злостью спросил я однажды. – Я всего лишь хочу быть самим собой, я не могу быть и не хочу быть как ты. Дай мне быть тем, кто я есть. Хватит лепить из меня непонятно кого. Разве нельзя принимать меня вот таким?

Я предлагал ему заняться собой, усовершенствовать себя, и тогда, быть может, и мне захочется быть похожим на него.

Ему эта мысль не понравилась : ему было легче найти соринку в моём глазу, чем бревно в своём собственном.

Отец всегда откладывал деньги на 'чёрный день' и безнадёжно пытался взрастить привычку к бережливости во мне.

– К чертям 'чёрный день', – дразнил я его, – люби день и в дождик, а то никогда не начнёшь играть. 'Сегодня' – это всё, что есть и что будет. Здесь и сейчас, а потом темнота. Жизнь коротка. 'Завтра' может и не наступить.

Он считал меня горячим и твердолобым идеалистом; ворчал, что эти черты наверняка достались мне от матушки, которая была из семьи драчливых и острых на язык нищих ирландцев. Он говорил, что эти качества в жизни могут привести только к поражению.

Сам он родился в большой норвежской семье и утверждал, что норвежцы гораздо разумнее и воспитаннее ирландцев.

Я же решил, что во мне больше ирландской крови, чем норвежской. Я рос злым ребёнком и пока был маленьким, быстрее думал кулаками, чем головой, а дрался я всё время. Я дрался столько, что меня исключали из школы.

Когда отец говорил, что 'ирландцы только и делают, что пьют и дерутся', я знал, что никогда не буду на него похожим.

Иногда наши беседы у камина переходили в страстные споры, в которых никто не хотел уступать. Тогда вмешивалась матушка и принимала его сторону, но не потому, что он всегда был прав – нет, он бывал не прав – а потому, что он был моим отцом, и под его крышей его слово было законом.

Авторитет матери был выше отцовского. Она была главой нашей семьи. Она могла задать отцу жару, что и делала. А отец мог задать перцу мне и никогда не упускал случая. Я же мог отлупить брата. Брат…

Ну, брат мог стрелять горохом из рогатки в канарейку.

Вот такая была 'очерёдность получения тумаков' в нашем доме, которая никогда не менялась.

Мне не нравилось, когда матушка становилась на сторону отца, но я мирился с этим и восхищался её неколебимой верностью.

Так случалось всегда. Мой отец и я были как два лося в брачный период : молодой бычок вызывает старого быка на бой и всегда проигрывает.

Отец был неисправимым пессимистом и ломал руки по каждому поводу. В мире он видел только зло и несчастье и плохо себя чувствовал, если не о чем было беспокоиться. В этом я никогда ему не мешал. Он был одним из тех, кто молится на алтарь 'закона подлости' – 'всё, что должно быть плохо, будет плохо'. Из него бы получился прекрасный бойскаут, потому что он всегда был готов к худшему. Но худшее что-то всё не наступало.

– Мне кажется, папа, ты слишком много беспокоишься по поводу куриного помёта и совсем не замечаешь слоновьего говна : слишком много всюду происходит больших гадостей, и это не ерунда.

За сквернословие меня отправляли в мою комнату, ругаться в нашем доме не разрешалось. Когда у меня что-то слетало с языка, наказание было скорым и суровым.

С другой стороны, моя бабушка, которую я называл 'славная Мэри', позволяла мне ругаться в любое время, даже подталкивала меня к этому, я обожал её за это. Конечно, она была матерью моей матери, ирландкой до мозга костей. Когда я приезжал к ней, она разрешала мне говорить всё, что я хочу. Так и понимайте : ВСЁ.

– Тебе лучше выговориться, пока не вернулся домой, Брэд. Ты ведь знаешь, как твои родители к этому относятся, – советовала она.

Поэтому я ходил по её маленькой квартирке в Чикаго и повторял : 'блядь-говно-скотина, блядь-говно-скотина, блядь-говно-скотина'.

Потом, когда они с дядей Бобом везли меня домой в Баррингтон, она говорила, чтобы я очистил язычок от последних грязных слов перед встречей с родителями. И тогда я перебирался к ней на колени и шептал 'блядь-говно-скотина' в последний раз.

– До свидания, дружок, освободил свою душеньку, – улыбалась она.

А я отвечал, что гораздо веселей быть ирландцем и ругаться, чем быть норвежцем и называть член 'смычком', а проститутку 'женщиной лёгкого поведения'.

И добавлял, что ничто не может заменить удовольствие ругаться – это так поднимает настроение!

– Как ты думаешь, бабуля, может, мне подучиться в ругательствах? – спрашивал я.

– Нет, Брэд, ты и так хорош, – отвечала она.

Мама всегда мечтала, чтоб я пошёл служить в армию. Пока я был ребёнком, она надеялась пристроить меня в Уэст-Пойнт.

Когда же я подрос, она оставила эти мечты : слишком я был непослушен.

Но всё-таки ей нравился фильм 'Долгая серая линия' об Уэст-Пойнте, который был популярен в 50-е годы. Мне кажется, этот фильм вызывал у неё какие-то ассоциации. После каждого просмотра у неё портилось настроение, и она говорила раздражённо, что пора кончать с моим детством : 'Жду не дождусь, когда армия возьмёт тебя в свои руки. Может, хоть она сделает из тебя человека!'

– Но, мама, – возражал я, – мне ещё мало лет, мне нельзя даже ездить на машине.

– Не имеет значения…

Поэтому, когда пришла повестка, думаю, в душе она торжествовала, хотя и ничем себя не выдала, и уж конечно она не хотела, чтобы я топал на необъявленную войну в Юго-Восточной Азии.

Она полагала, что в армии меня заставят повзрослеть : для толковых и суровых сержантов-инструкторов я стану серьёзным проектом по перевоспитанию. Она говорила, что армия – это 'национальная стипендия', которая поможет мне пройти школу, в которой учат выполнять приказы и держать язык за зубами.

А то хуже будет!

Для неё 'военное' означало дисциплину, честь и порядок – качества, которых, по её мнению, к несчастью, не доставало мне. Однако в 60-е годы это также могло означать встречу со смертью и умение убивать всеми видами оружия из богатого мирового арсенала, начиная с голых рук и штыков и заканчивая 105-мм безоткатными орудиями и миномётами. Но я полагаю, она не слишком об этом задумывалась…