Сперва их лица расплылись в один сплошной серовато-белый мазок над широкой темной лентой одежды. Затем, уже произнося первые фразы, Долль стал различать отдельных людей. С некоторой тревогой прислушиваясь к собственному голосу, который никогда не отличался силой, но, похоже, все-таки разносился над площадью достаточно звучно, он внезапно обнаружил почти у себя под ногами собственную жену. Она стояла, со свойственной ей беззаботностью дымя сигареткой, и вокруг нее зияла пустота, хотя площадь была забита до отказа. Сознательно или невольно, окружающие расступились, и это еще раз доказывало: Доллей здесь никогда не жаловали, а уж тем более теперь, когда он распинался с балкона комендатуры.
Не прерывая речи, он кивнул так, чтобы заметила только она, — она в ответ улыбнулась и подняла руку с сигаретой, приветствуя его. Его взгляд скользнул дальше и задержался на седой бороде одного из национал-социалистических отцов города, архитектора, человека в общем мирного, но ловко использовавшего свое положение в партии для того, чтобы уничтожать конкурентов. Неподалеку от него топтался другой тип, маленького роста, с продувной и жестокой рожей: он собирал партийные взносы и доносил на всех подряд местным бонзам — тем самым бонзам, которые теперь дружно бежали в западную зону…
Но сошек помельче осталось предостаточно: вон стоит секретарь почтового отделения, разыгрывавший из себя вояку в фольксштурме, вон учитель — доносчик, которого все боялись, вон вокзальный буфетчик Курц, самодур и, как недавно выяснилось, тоже стукач, а вон — глаза Долля вспыхнули — стоят рядышком, делано усмехаясь, как бездарные комедиантки, две женщины — жена и дочь того самого эсэсовского чина, чья форма вчера утром чуть его не погубила.
Долль подался вперед, он говорил все быстрее, громче: о том, какое сложное нынче время, о прямых виновниках, о попутчиках, о пройдохах, которые норовят половить рыбку в мутной воде. И пока он говорил, пока они упорно, словно к ним его слова не относились, выкрикивали то «Браво!», то «Верно!», он подумал, что все-таки выглядеть его сограждане стали иначе. И дело было не только в бледных лицах, на которых оставили печать страхи, заботы, тревоги и ночные бдения, не только в вылинявшей, истрепанной одежде тех, кто, не желая сталкиваться с первой волной советских войск, схоронились в лесу. У всех в наружности появилось что-то от нищих оборванцев, словно они враз скатились на много ступенек вниз по социальной лестнице, по каким-то причинам отказались от положения, на которое всю жизнь претендовали, и без стыда встали в один ряд с другими бесстыжими — вот так они выглядели; так они выглядели и раньше, но только наедине с самими собой, а теперь это было видно каждому. Им уже нечего было стесняться — этому народу, который нес бремя поражения без какого бы то ни было достоинства, без тени величия.
Маячил в толпе и хозяин отеля — лицо у него обычно было красное от вина, лоснящееся, с неизменной улыбкой, а теперь поблекло, потемнело из-за многодневной щетины. А рядом — его ханжа жена, бережливая хозяйка, которая готова была слупить с бедняка последний пфенниг и охотно бы перевзвешивала каждый кулек съестного; она всегда ходила в мешковатых черных или серых платьях, а теперь еще и обвязала голову некогда белым платком на манер персонажей Вильгельма Буша,[1] у которых болели зубы. На ее тощем теле красовался теперь синий фартук, какой носили прачки, а руки были обернуты грязной марлей.
Сам себя сдал — и пропал этот народ, подумал Долль. В пылу речи у него не было времени подумать о себе самом — а ведь он находился в точно таком же положении. Он славил 7 мая, Красную армию и генералиссимуса Сталина, он видел, как они кричат и ликуют (ведь наряду со справедливостью и свободой им были обещаны хлеб и мясо) и выбрасывают вверх правые руки — отработанным за много лет движением.
Коменданту и его офицерам, похоже, речь тоже пришлась по душе. Долля с женой пригласили в офицерскую столовую — выпить по стаканчику. Стаканчики, казалось, стали еще больше, водка еще ядреней — и одним стаканчиком дело не ограничилось. Когда Долль с женой брели домой по залитым солнцем улицам, обоих пошатывало — его сильнее. Слава богу, местные жители как раз обедали: сидя за столом, они клеймили проходящего под их окнами Долля за сегодняшнюю речь перебежчиком и предателем и мечтали оказаться на его месте!
Уже на изрядном удалении от города, где и домов-то почти не было, на дороге, бежавшей через тощую рощицу и носившей название «Коровский проспект», Долль споткнулся. Водка сделала свое дело: он не удержал равновесие, рухнул наземь и остался лежать. Попросту заснул. Фрау Долль уговаривала его встать, но он беспробудно дрых, а наклониться и поднять его самостоятельно она не решалась. Ее ноги тоже едва держали. Она пнула его в бок, но в результате сама чуть не упала, а спящего так и не разбудила.
1
Вильгельм Буш (1832–1908) — немецкий поэт-юморист и карикатурист. На его рисунках к стихотворению «Дырка в зубе» платок на голове у персонажа повязан таким образом, что на макушке торчит бантик, напоминающий заячьи уши.