„Чего-й-то она“, — затревожился Федька. Поднял записку, а в ней торопливые слова косо разбежались:
„Федя. Мальчишки дураки, и ты их не слушай. Мне заяц твой очень понравился, и я к тебе приду сегодня вечером. Задачи решать вместе будем. Только ты никому не говори.
Зина“.
Носом двинул Федька от удовольствия. Сразу почувствовал, как тесная дружба невидимыми нитями начала связывать их.
„Зинка хорошая! Как нарисую Ленина, — обязательно ей подарю“.
Живет Федька на самом конце рабочей слободки, где размашистый степной ветер зимами с особенной яростью треплет ветхие крыши и ставни. Весь поселок раскинулся хлипкими, потемневшими лачугами по склону небольшого холма в полуверсте от фабрики. Только одна школа на самом верху резко выделялась среди них каменной приземистой стройкой с большими, широкими окнами» Красные, еще новенькие кирпичи каждому говорили о недавней постройке, о славном двадцать первом годе, когда возродилась вновь после длительной борьбы вместе с фабрикой новая школа. Издали и ее можно принять за корпус фабрики. Хорошая стройка, просторная!
В этот день домой шел Федька веселый и радостный. Весело поскрипывали валенки по крепко убитому снегу. Воздух звонкий, чуткий, как сталь, сторожит каждый звук, тонкой пластинкой звенит и вздрагивает. А кругом ширь-то, ширь-то степная какая! Вон у самого горизонта, куда тянется узкоколейка от красных корпусов, — тащится поезд. Дым из трубы паровоза, как голова коня при быстром беге запрокинулась.
Взбудораженный, радостный Федька домой шел!
Вспомнилось, как третьего дня тетя Лена пришла к ним домой и принесла с собой журнал „Работница“, а на обложке портрет Ильича.
— Митька, посмотри-ка — Ленин, — сказал Федька трехлетнему братишке.
Митька руками загреб его.
— Енин?
— Ну да, Ленин!
Видно сильно понравился Митьке журнал, — как начал трепать — только листы полетели. Бросился Федька спасать.
— Перестань, дурак! Тете Лене скажу. Здесь ведь Ленин. Измял-то всего!
Взревел Митька, как поросенок пойманный:
— Отдай… мой… мой… Не Енин… мой…
И смеху-то что было тут! Мать, на что уж скупая на ласки у них, и то рассмеялась и Митьку целовала.
Обложка и теперь у кровати висит.
Совсем уяс было Федька к дому подошел, — с бугорка видно, как в самом конце у замерзшего ручья ихняя хибарка притулилася. Повернул за угол и… в самую щеку снежком угодили. Потемнело в глазах от неожиданности и боли. Оглянулся — еще!
Колька Шилкин стоял в подворотне. Видно, ждал, — целый ворох снежков наготовил.
— Вот тебе! На, на — ешь! Рисовальщик тоже! Я тебе рожу-то так разрисую! Выходи на левую!
Забродила Федькина кровь. Руки свинцом налилися.
— Брось, говорю. А то смажу.
— Смазал один такой. Эх, ты, Хромцо!
— А ты что кидаешь, гадюка ядовитая!
— Ты задаваться! Вот тебе „гадюка"! — и меткий снежок сшиб шапку.
— Ты так! — ринулся Федька. Только замахнулся и от пинка в живот полетел в сугроб. Когда встал, холодные струйки бежали за пазуху. Стало обидно и холодно.
звенел Колька издали. — Э!.. Попало, попало!..
„Что я им сделал? — думал Федька с горечью“. Посмотрел на свою кривую правую ногу и вдруг липкая жалость к самому себе стиснула горло:.
„Урод… Урод. И жизнь твоя, — как говорила мать, — ни в копейку!“
Из степи, из далеких концов ползли серые, мглистые сумерки. Сизые тучи нависли и грузно тащились по небу. Окрепший ветер больно хлестал по зардевшимся щекам. День потускнел и угас.
А может быть это только для Федьки?
В сумерки Зина пришла. Быстрая и звонкая, в оснеженных больших валенках, с зардевшимся на морозе лицом, она сразу внесла в тесную комнату беспорядок и оживление. И оттого, что голос ее звенел несдержанно и бойко, комната стала как-будто меньше, неуютнее. Мать за стенкой в кухне хлюпала бельем в корыте, и в душном воздухе тяжело пахло щелоком и паром.
Потупился Федька. Робость какая-то в сердце запала. Мычал да улыбался растерянно. Уж больно непривычно было! Сроду никто не заходил, а тут ведь, поди-ты!
А я в клубе на сборе была и вспомнила, — к тебе обещалась зайти. А что я тебе принесла? Угадай-ка? — тараторила Зина. — Ну, угадай!
— Не знаю! — мотнул головой Федька. А любопытство щекотало все-таки. — Ну — ка, покажи!
Зина таинственно отвернулась, что-то осторожно вынула из-под передника, и плотно зажав в кулак это любопытное „что-то“ еще раз сказала:
— Не угадаешь значит? Нет? — и торжественно протянула разжатую ладонь. — Это я тебе. Отец мне их еще давно подарил, а мне все равно не нужно.
Дюжина карандашей в плотной красивой обвертке заманчиво высунулась пестрыми цветами. Федька даже вспотел от удовольствия. Давно уж к таким же в кооперативе приглядывался. Да, куда тут! Матери раз заикнулся, та только зыкнула:
— Ишь чего выдумал!
А теперь вот они… новенькие все.
— Тебе самой может нужно. Не надо.
— Бери! Говорю, бери! — великодушно протянула Зина. — А как нарисуешь, мне первой покажешь. Ладно? А у нас в отряде и краски даже есть. Только ими рисовать-то по-настоящему никто не умеет. Зря больше портят. Ты приходи когда-нибудь к нам. А?
— Ну, вас! Ребята драться будут. Я с Колькой Шилкой сегодня соткнулся разок, из училища когда шли. Начал снежками бросаться. Хотел я ему, а он и убежал, — хвастнул чуть Федька.
— Там не будут. Вожатый не даст.
— Все равно. Я не пионер.
— Ну-к, что ж, — запишешься!
Хотел сказать: „А как же хромой-то я!“, да вопрос поперек горла встал и щеки в стыдливом румянце зарделися. „Ишь она какая быстроногая, веселая. Хорошо ей! — думалось с горечью Федьке, — а меня и в отряд-то не примут небось! Потом сама смеяться будет надо мною“. — Даже отодвинулся чуть от нее. Почувствовал, что какая-то стенка встала между нею и им.
— Что ты насупился, Федь?
— Я ничего!.. Так.
— А я подумала на меня! Тыне сердись… Знаешь, ты мне больше всех мальчишек нравишься. Они все хвастунишки какие-то драчливые. Мы всегда водиться с тобой будем. Ладно? Приходи ко мне завтра! У меня картинки какие интересные есть!
Она смотрела на Федьку спокойно и ласково, будто просила о чем. И от этого так захотелось ему рассказать какими-то новыми, хорошими словами о своем горе и дружбе к ней. Но пришел отец всегда молчаливый и сумрачный, и Зина ушла.