Но нет, этого нельзя, нельзя.
«Почему? А почему нельзя?» — коварно впивается в мозг.
— Нельзя, потому что нельзя!
О, я, кажется, отвечаю вслух. Кому?
— Нельзя, потому что нельзя! — повторяю громко, почти выкрикиваю. — В жизни человеческой должны быть такие «нельзя»; должны быть запреты, которые нельзя нарушать!
«Но почему? Почему нельзя?» — бьется в мозгу назойливой мухой.
Решительно отворачиваюсь от страшного зрелища трупов. Палатка разворочена, все умерло. Еще недавно все было живо.
Нет, я ни о чем не буду думать. Я найду братьев и сестер. Я хочу, хочу, чтобы они спаслись.
Но эти проклятые мысли!
А разве я хочу спасения братьев и сестер? Нет, нет, нет! Мне хочется увидеть их мертвыми и смеяться над мертвыми гримасами их лиц, над мертвыми застывшими корчами их тел. Мне интересно будет смотреть на все это. Я только заставляю себя испытывать чувства жалости, печали, боли. На самом деле ничего этого нет. Одни лишь любопытство и странный интерес, желание увидеть, увидеть.
Я не могу больше! Я должен идти. Я знаю, что когда идешь решительно вперед, все мысли отступают перед силой и уверенностью твоих движений.
23
Я вижу много юных тел, иные из них совсем обнажены. Тела юношей и девушек брошены песчаным страшным вихрем друг на друга, полуприкрыты смятыми тканями, забросаны украшениями. Сердце мое дрогнуло от боли и жалости. Еще недавно все они были живыми. Среди них — мои любимые братья и сестры. О, только бы не видеть их!
Странное снова начало одолевать меня. Появилась у меня странная зоркость взгляда. И странно спокойно, с интересом зорким я подмечал особенности разные лежавших тел, как откинута рука, как разметались волосы, какая странная пристальность в этих закрытых глазах.
Но за что? За что? Нет, я не спрашивал, за что они так страшно наказаны смертью. Меня мучило то, что наказан я. За что я обречен на все эти странные, холодные и нечеловеческие мысли и чувства? Как я хочу испытывать боль и жалость и печаль.
Или то, что я сейчас назвал нечеловеческим, на самом деле и есть самое человеческое; а все другое — притворство?
Нет, нет, нет, это не мои мысли? За что? За что?!
Пусть Бог пощадит меня, пусть даст мне снова изведать жалость, пусть наполнит мои глаза слезами горя!
24
Взметнулся легко песчаный столб, закрутился. Это было неожиданно, и эта неожиданность заставила меня вглядеться.
Остановившимся взглядом я глядел.
Я помнил сейчас, как отец увидел лицо Шатана в лице вихря песчаного.
Прямо и вверх и закручиваясь, взметнулся песок, и словно бы скрывал или приоткрывал очертания странного тела; человеческого тела, покрытого шерстью.
И вот и я увидел лицо.
Я понял тогда, что если смотришь на другого человека, это вовсе не значит, что видишь подобного себе. Нет, в другом человеке видишь себя. Он — ты, он устроен так же, как ты. Он вовсе не подобен тебе, он — ты. А различия между вами? О, это как два страусовых яйца, по-разному раскрашенных кисточкой из верблюжьих шерстинок, обмакнутой в разные краски.
Для того, чтобы увидеть лицо, подобное твоему лицу; нечто, подобное тебе; надо взглянуть в лицо демона. Ибо демон подобен человеку. И потому страшно глядеть в лицо демона. Страшно видеть выражение этого лица, эти черты; все такое человеческое и такое нечеловеческое.
Это широкое, обросшее шерстью лицо было подвижным. Черты его были, казались более изменчивыми, нежели человеческие черты. Лицо это смеялось, оно было веселым, и это веселье было подобием человеческого веселья, и потому веселье это было ужасно. Глаза этого лица были глазами дикими, но они были подобны глазам человека. И потому они были ужасными, эти глаза.
Я не полагал, что мой ужас может еще увеличиться, но случилось так.
Я не мог оторваться от этого лица. И вдруг я понял, чье это лицо.
Этот задор, эта живость черт, этот веселый вызов. И эти длинные шелковистые волосы, чуть рыжеватые. О, это подобие! Как оно ужасно.
Изумление мое было полно ужаса, но (и это странно) было веселым.
Шатан — женщина. Нет, Шатан — девушка.
25
Отец и мать сидели на песке у палатки своей. Одежда их была разорвана в знак траура. Погибли мои братья и сестры. Из всех я один остался в живых. Песчаный вихрь погубил овец, коз и верблюдов моего отца, погибли почти все рабы его.
Но почему-то палатка отца и матери оказалась нетронутой. Я подумал, что прежде я не задал бы себе этого вопроса, этого «почему». А теперь в моем рассудке появилось что-то странное; я словно бы отстраняюсь от предмета или явления и зорко вглядываюсь. Ничто бескорыстное не свойственно мне. Я не знаю ни жалости, ни любви.