Макгвайр с трудом передвинул свои двести пятьдесят фунтов.
— Послушай, а что, если мы подцепим от Смита эту болезнь? Хартли взглянул на тело, его зрачки сузились.
— Смит не болен. Неужели вы не замечаете вырождение? Это как рак. Вы не заражаетесь им, вы наследуете тенденцию. Я начал бояться и ненавидеть Смита только неделю назад, когда обнаружил, что он существует, дышит и процветает с запечатанным ртом и ноздрями. Этого не может быть. Этого не должно быть.
Макгвайр проговорил с дрожью в голосе:
— Что, если ты и я, и Рокуэлл — все станем зелеными и чума охватит всю страну, что тогда?
— Тогда, — ответил Рокуэлл,—если я не ошибаюсь, что вполне возможно, я умру. Но это ни в малейшей степени меня не волнует.
Он повернулся к Смиту и продолжил свою работу.
Колокол. Еще колокол. Два колокола, два колокола. Дюжина колоколов, сто колоколов. Десять тысяч и миллион лязгающих, стучащих, грохочущих металлом колоколов. Родившиеся мгновенно и одновременно в тишине, вопящие, визжащие, ранящие, бьющие по ушам отголоски! Звенящие, поющие громкими и тихими, низкими и высокими голосами.
Из-за всего этого колокольного звона Смит не мог сразу сообразить, где он находится. Он знал, что не может смотреть, потому что его веки были плотно прижаты; знал, что не может говорить, потому что его губы срослись. Его уши были тесно зажаты, но тем не менее колокола колотили вовсю.
Он не мог видеть, хотя нет, он мог, мог, и это было как будто внутри маленькой темной красной пещеры, как если бы его глаза были повернуты внутрь его головы.
Затем Смит попробовал пошевелить языком, и неожиданно, пытаясь вскрикнуть, он осознал, что у него пропал язык. Нет языка. Странно. Почему? Смит попытался остановить колокола. Они утихли, наградив его тишиной, окутавшей его холодным одеялом. Что-то происходило. Определенно происходило. Смит попытался шевельнуть пальцем, но он ему не повиновался. Руки, ноги, голова, туловище — ничто не двигалось. Секундой позже пришло ужасное открытие, что он больше не дышит, по крайней мере при помощи легких.'
— Потому что у меня нет легких! — вскрикнул он, но вскрикнул внутренне, про себя, и крик этот обволокло темным, красным потоком, который поглотил, растворил в себе и унес этот крик, принеся Смиту облегчение и спокойствие.
«Я не боюсь, — думал он.— Я осознал это и не понимаю почему. Я понимаю, что мне не страшно, но не знаю причины этого.
Без языка, без носа, без легких. Но, наверное, позже они появятся. Да, конечно, появятся. Ведь что-то происходит».
Через поры его отвердевшего тела проникал воздух, пропитывая, как дождь, каждую часть его тела, вдыхая в него жизнь. Дыхание через миллионы жаберных пластинок, вдыхание кислорода, азота, водорода и Двуокиси углерода и усвоение всего этого. Удивительно. Билось ли еще его сердце?
О да, оно билось. Медленно, медленно, медленно. Неясный красный шорох, поток, река, вздымающаяся вокруг него, медленно, медленнее, еще медленнее. Как хорошо! Как легко!
Дни слагались в недели, и картина становилась яснее. Помогал' Макгвайр. Отставной хирург, он был секретарем Рокуэлла в течение нескольких лет. Не слишком много помощи, но хороший компаньон.
Рокуэлл заметил, что Макгвайр много, нервно и грубовато шутил по поводу Смита, стараясь сохранить спокойствие Однако как-то он прекратил это, поразмыслил и медленно проговорил:
— Слушай, до меня только сейчас дошло! Смит жив. Но он должен быть мертв. А он жив. О господи!
Рокуэлл рассмеялся.
— Что, черт возьми, по-твоему, я собираюсь делать? Я на следующей неделе приволоку сюда рентгеновский аппарат, чтобы посмотреть, что же делается внутри этой скорлупы.
Рокуэлл ткнул иглой в тело, но она сломалась о жесткую оболочку. Он попробовал еще одну иглу, потом еще и еще, пока наконец не пробил ее, откачал немного крови и поместил пластинки под микроскоп. Несколькими часами позже он спокойно пихнул пробу сыворотки под красный нос Макгвайра и быстро заговорил: