Приближался вечер, когда на горизонте появилась едва заметная искра. Она приближалась и превращалась в ярко раскрашенный многоместный гравилёт. Целая семья прилетела купаться в ночном море, глядеть на звёзды и спать на диком берегу, где никого не бывает,
— Мама, гляди! — закричал мальчик, первым выпрыгнувший из кабины. — Море гладкое, а на песке волны!
Глухое место, дикий, никому не известный уголок стал для Юкки и Димы привычным местом отдыха. Каждую неделю они появлялись здесь, проносились на спортивной машине, выбирая местечко подальше от прибрежных коттеджей и редких групп купальщиков. И, как правило, останавливались около знакомого пня. Правда, был такой период, когда их посещения прекратились. Впрочем, скоро спортивный гравилёт снова появился над пляжем, но он больше не выделывал курбетов и головоломных петель, а двигался очень плавно и осторожно. Тряска в гравилёте невозможна, но Юкки становилась непреклонна, когда дело касалось маленького Валерика.
А еще через пару лет им пришлось пересаживаться в семейную машину, старая модель стала тесна. И всё труднее становилось найти на берегу пустынное место, всё больше появлялось палаток, разбитых за полосой песка, постоянные поселки тоже росли, и вот первый домик встал на холме, прикрывавшем бухту со стороны берега.
Старый пень мог оживать теперь только ночами, да и то не всегда. Его заносило песком, и однажды ночью, после сильного ветра, он исчез. Глухого места не стало, но семейный гравилёт продолжал прилетать, как прежде, и не по привычке, а просто потому, что всюду было то же самое.
— Эх, Юкки, Юкки, а я — то надеялась, что ты на время бросишь семью и проведешь июль со мною…
— Бабуленька, ты же у меня умница, ты ведь понимаешь, что это никак невозможно.
— О, это я понимаю! Мне не понять другого, зачем, зачем это нужно?
— Бабуленька, не надо меня пилить, в моем положении вредно волноваться.
— Мне тоже вредно волноваться! Мне восемьдесят шесть лет, а ты вечно заставляешь меня тревожиться о твоем здоровье!
— Не надо тревожиться… — Юкки подсела поближе и, приняв вид пай-девочки, погладила бабушку по плечу.
— Не подлизывайся, — сердито отозвалась та и встала.
Поднялась и Юкки. Когда они стояли рядом, то сходство резко бросалось в глаза. Они казались сестрами и были почти одинаковы, только у старшей от глаз едва заметно разбегались морщинки да волосы были не такие пушистые. Обе невысокие, одна чуть полнее.
— Развезло тебя, — недовольно сказала Лайма Орестовна. — Не женщина, а коровища. Никак в толк не возьму, что за удовольствие ты в этом находишь? У меня трое детей, и, поверь, по тем временам этого было вполне достаточно. А современные бабы как с ума посходили. Уже Мировой Совет другого дела не знает, как только вашу дурь в рамки вводить. Почему-то шестьдесят лет назад перенаселения на Земле не было.
— Было.
— Но не до такой же степени! В конце концов, в первую очередь надо быть человеком, а не самкой!
— Бабушка!.. — Голос Юкки задрожал. — Как ты можешь так говорить? В моем положении…
— Ну, успокойся, девочка, — заволновалась Лайма Орестовна, усаживая на диван всхлипывающую Юкки. — Я не хотела тебя обидеть, прости ты глупую старуху.
— Бабуля, ты прелесть. — Юкки еще раз по инерции всхлипнула и улыбнулась. — Я тебя очень люблю.
— Вот и славно. — Лайма Орестовна присела рядом с внучкой. — Больше я тебя терзать не стану, всё равно поздно, только обещай мне, что пятого ребенка ты заводить не будешь.
— Не знаю, — сказала Юкки, и Лайма Орестовна даже застонала сквозь сжатые зубы, как от сильной боли. Юкки метнула на бабушку испуганный взгляд и торопливо заговорила: — Бабуленька, ты подумай, о чём тут беспокоиться? Я чувствую себя прекрасно, а роды при современной-то технике — это почти не больно и совершенно безопасно. Зато потом будет маленький…
— У тебя уже есть трое маленьких и намечается четвертый, — перебила Лайма Орестовна. — Вырастила бы сначала их.
— Нет, ты послушай. С пеленками, как когда-то тебе, мне возиться не надо, еда всегда готова, а если вдруг понадобится уехать на день или на два, то есть где оставить малышей… И даже не это главное! Тут есть другое. Вот ты пришла звать меня с собой, чтобы я поехала в Пиренеи. Ты в горы собираешься, в восемьдесят шесть-то лет! И во всем остальном тоже никакой молодой не уступишь. К тому же ты красавица, а я так, серединка на половинку…
— Не кокетничай! — строго сказала Лайма Орестовна.
— Мы успеем напутешествоваться после пятидесяти лет, а сейчас нам хочется быть молодыми. Но ведь молодая женщина в наше глупое время — это женщина, ждущая ребенка. Поняла?
Лайма Орестовна некоторое время сидела молча, нахмурившись и не глядя на Юкки. Потом вздохнула и сказала:
— Все-таки надо быть чуточку более сознательной. Юкки виновато улыбнулась.
— Я пробовала, — сказала она, — но у меня не получается.
От Гарри Сатат ушла сама. Она слишком ясно видела, что происходит с ним, чтобы пытаться обманывать себя глупыми надеждами. Правда, она и на этот раз старалась не замечать его охлаждения, хотела оттянуть разрыв, но дожидаться, чтобы любовь перешла в ненависть, она не могла и потому однажды сказала ему:
— Знаешь, я, пожалуй, уеду.
Он ещё не был готов к этому разговору, смутился и потрясающе глупо спросил:
— Куда?
— Не куда, а как, — поправила Сатат. — Насовсем. Так будет лучше.
Гарри стоял перед нею, знакомый до последней мысли, любимый, но в чем-то уже чужой и ненавистный. Он хотел что-то сказать, но только жевал губами. И наконец выдавил:
— Может, ты и права. Может, так в самом деле будет лучше. Только ты пойми, я ведь тебя люблю, по-настоящему люблю, я никогда никого так не любил, но…
— Замолчи!.. — свистящим шепотом выдохнула Сатат.
Она разом спала с лица, скулы выступили вперед, щёки ввалились, и только под глазами, словно от многодневной усталости, набухли мешки, и в них часто и зло забились жилки.
— Не смей говорить мне про это!.. — выкрикнула Сатат и бросилась к гравилёту, дожидавшемуся у порога дома. Она упала лицом и руками в клавиатуру, гравилёт взмыл и, выполняя странный приказ, вычертил в утреннем небе немыслимую по сложности спираль.
Сатат уже не пыталась сдерживаться. С ней случилась страшная истерика. Она билась о пульт, царапала его, обламывая ногти о кнопки, сквозь губы протискивались обрывки каких-то фраз, и среди них чаще всего одна:
— Не могу!..
Она бы десятки раз разбилась, если бы автопилот, одновременно получающий множество противоречивых команд, не отбрасывал те, которые привели бы к катастрофе. Из остальных он пытался составить подобие маршрута. Гравилёт метался и дергался в воздухе, начинал и не заканчивал десятки никем не придуманных фигур высшего пилотажа, срывался на гигантской скорости, но тут же замирал неподвижно, а потом падал к самой земле и, чуть не коснувшись её, принимался стремительно вращаться вокруг своей оси, и эта развеселая карусель, бездарное машинное воплощение женского горя, уносилась ввысь, теряясь в синеве.
Наконец Сатат заплакала, но слезы скоро кончились, сменились тяжелой неудержимой икотой. Гравилёт, перестав кувыркаться, медленно потянул вперёд, время от времени вздрагивая в такт своей хозяйке.
Через час он опустился на небольшую площадку, усыпанную острыми битыми камнями. Справа и слева довольно круто поднимались склоны, с которых когда-то сорвались эти камни. Было холодно, снег, лежащий на вершинах, казался совсем близким.
Сатат, внешне уже совершенно спокойная, вышла из кабины, присела на камень. Камень неприятно леденил ноги, дыхание вырывалось изо рта облачком пара.
«Пусть, — подумала Сатат, — мне можно».
Она порылась в карманах, нашла маленький маникюрный наборчик и пилочкой осторожно поддела крышку браслета индивидуального индикатора. Прищурив глаз, вгляделась в переплетение деталей и той же пилочкой принялась осторожно соскребать в одном месте изоляцию. Закончив, она сняла браслет. Индикатор не отреагировал. Сатат невесело усмехнулась. Когда-то на одном из технических совещаний она выступала против именно этой конструкции индикатора, говоря, что его слишком легко испортить. Но комиссия сочла фактор злой воли несущественным. Что же, тем лучше. Теперь индикатор будет вечно посылать сигнал о хорошем самочувствии. А главное, не выдаст её убежища.