Она прищурила белые глаза. Ресницы у нее тоже были белые, неестественно длинные и очень пушистые.
– Ты завиваешь ресницы? – спросил я.
– Да, – ответила она.
И мы с ней отправились бродить по дому.
Неожиданно я вспомнил, где слышал имя «Бугго».
– Ты – моя тетя. Ты подписала рекомендацию моей няньке.
Она резко остановилась, прямо посреди скачка, и вздернула плечо еще выше.
– А! – выговорила она. – Ну да! Она у тебя?
– Разумеется. В доме просто орава дармоедов.
– Она тебе нравится?
– Это как посмотреть, – отозвался я, не видя причин не быть вполне откровенным. – Она не может донимать меня нравоучениями – в этом ее несомненное достоинство. С другой стороны, на расправу она скора, и рука у нее тяжелая.
Услышанное ужасно развеселило Бугго, хотя не понимаю, что смешного было в том, что я сказал. Она мелко затряслась в безмолвном хохоте, а затем, поуспокоившись, изъявила желание повидаться с моей нянькой.
– Нет ничего проще.
И я свистнул. Дом вобрал в себя этот звук, некоторое время изучал его, а затем направил ровнехонько в то самое место, для которого он и предназначался: в ухо няньки, спавшей в передней моей комнаты с тарелкой на животе, где дремал в ожидании своей участи большой кусок вишневого пирога. Услыхав свист, нянька мгновенно пробудилась, быстро схватила пирог, сунула его в пасть и так, жуя, поспешила на зов барчонка.
Бугго и я увидели ее в конце галереи, где мы стояли, рассматривая гобелен с вытканной на нем картой Эльбеи. Бугго водила по нему пальцами, показывая, где побывала и каким путем добиралась до дома. Завидев няньку, Бугго сунула руки за пояс и косо откинула голову, а нянька испустила медвежье мычание и поскакала ей навстречу. Миг спустя они обнимались и плакали, причем нянька целовала Бугго руки и плечи, а та щелкала ее по макушке и сильно фыркала носом.
Затем, привлеченный суетливым шарканьем и новыми звуками, явно несущими в себе волнение, в галерею вышел и мой отец. Он остановился между картиной «Смерть Гнеты, убийцы Макетона», написанной в стиле «выспреннего правдоподобия» (любимый стиль дедушки, которому нравится, чтобы все было однозначно), и статуей «Прекрасная Астианакс», изваянной в духе «нового формализма», вследствие чего формы прекрасной Астианакс, которых было куда больше, чем следовало бы анатомически, размещались на ее теле в самых неожиданных местах. Мне эта статуя всегда представлялась древесным столбом, по которому ползают жирные улитки. Искусство «нового формализма» у нас в доме все терпеть не могли, но отец считал нужным создавать у гостей иллюзию, будто мы шагаем в ногу со временем. Кроме того, он избавлялся от сотрудников, которые восхищались этой статуей.
Мой отец руководил крупной корпорацией по производству сельскохозяйственных орудий, предназначенных для обработки почвы самых разных планет. Химико-ботанический институт разрабатывал специфические удобрения и занимался селекцией – не без успеха, потому что мы непрерывно богатели. Я знал об этом из язвительных замечаний дедушки, которые тот нередко делал во время семейных обедов.
Говорили, будто отец правит своими подчиненными железной рукой, – чему, глядя на его фигуру, трепыхающуюся внутри шелковой домашней куртки, невозможно было поверить. Впрочем, рассказу о бойкой девице из отдела химических исследований, выведенной моим отцом из зала заседаний за ухо, я верил вполне.
Сейчас, когда он стоял в конце галереи, казалось, будто убийцы Гнеты занесли мечи прямо над ухом моего отца. Особенно зловеще сверкал нарисованный глаз над шелковым плечом отцовой домашней куртки.
– Иезус на троне! – воскликнул отец. – Бугго! Тебя уже выпустили? Мы ждали только через…
– Ну да! – крикнула Бугго, перебивая его.
– Но почему?.. – промямлил отец.
– А не доказали!
Отец как-то непонятно двинул ртом и зашлепал к сестре навстречу.
Они были похожи – оба носатые, с той характерной зеленовато-бледной смуглостью кожи, которая отличает всех представителей рода Анео, и совершенно белыми волосами. У Бугго они имели желтоватый оттенок – впрочем, я подозревал, что они были просто грязные. Отец нехотя обнял ее, а Бугго хорошенько постучала его кулаком по спине, отчего он утробно крякнул и высвободился поскорее.
– Жить будешь, конечно, здесь? – спросил он.
Она весело кивнула.
Отец вздохнул, пошевелил носом.
– Работать хочешь?
– Нет!
– Если надумаешь, скажи.
– Я уже сказала – нет. Я старая дева. Хочу бездельничать.
– А, – молвил отец. – Я велю, чтобы тебе приготовили комнаты. Прислугу дать?
– Если не жалко.
– Не жалко.
– Я ведь бить буду, – предупредила Бугго.
– А мне не жалко, – повторил отец. – Бей себе на здоровье.
– Скажи, брат, – спросила Бугго, – моя старая комната свободна? Та, детская?
– Не знаю.
А я знал. Там обитали трое или четверо приживал, такие вздорные и пьяные, что невозможно было даже разобрать: мужского или женского они пола. Кажется, один из них приходился племянником (или племянницей) заслуженного сотрудника отцовской корпорации, к тому времени уже умершего, а прочие завелись от первого сами собою, едва он только свил тряпичное гнездо в бывшей теткиной детской. Следует отдать должное подобной породе людей: обычно они ничего не разрушают и не ломают (почему, как установлено было чуть позднее, и все теткины куклы, дневники и веера оказались на прежнем месте, кроме одного перламутрового, проданного приживалами в критическую минуту с целью покупки штофа), но только привносят свое и почти исключительно своим и пользуются. Поэтому после скорбного исхода всей шайки комната почти сразу обрела первоначальный вид. Вместе с приживалами, как казалось, ушел и запах их, и даже весь мусор, кроме прилипшего, но и тот словно бы рвался отлепиться и устремиться вслед за господами, кои некогда призвали его из небытия к бытию.
Таким образом, тетя Бугго водворилась в свои владения почти мгновенно. Принесли чистое белье, набрали платьев – со шнурами, пряжками и металлическими розами на плечах – моды трех последних сезонов; а кроме того, доставили тетрадь в сафьяновом переплете и несколько перьев, поскольку тетя объявила о намерении писать.
Обиталище тети Бугго располагалось между моей комнатой и покойчиками трех моих сестер – Одило, Марцероло и Кнойзо. Все три были уже барышни и со мною почти не водились. В те годы я считал их задаваками и пустыми созданиями; на самом деле они были добры, смешливы и хороши собой, даже Одило, самая старшая, обладательница фамильного носа.
Наш брат Гатта жил чуть в стороне, рядом с кладовкой, чтобы болтовня обитающих по соседству не мешала ему читать, размышлять и молиться. Я помню Гатту задумчивым, немного грустным, а иногда – грозным. Он представлялся мне чем-то вроде Ангела – так я к нему и относился.
К семейному обеду тетя Бугго спустилась, облаченная в просторное платье с множеством свисающих отовсюду длинных золотых и серебряных лент. При каждом причудливом шаге Бугго (а у нее, как я вскоре установил, было пять различных способов хромать) эти ленты извивались, как будто переговаривались между собой или неодобрительно отскакивали друг от друга в разные стороны.
Дед уже сидел за столом, когда она явилась, и с интересом разглядывал соус. Он всегда так делал, пытаясь угадать ингредиенты, поскольку считал себя великим химиком. Завидев Бугго, он сперва замер, а потом вдруг закричал:
– Первенец! Вот так дела!
Бугго запрыгала к нему, дергая плечом. Дед выскочил из-за стола и устремился к ней навстречу.
– Ты что, удрала?
– Нет! За недостатком улик!
Дед остановился, не добежав до дочери два шага, и неудержимо захохотал, а Бугго, налетев на него, так и оплела старика взметнувшимися лентами.
За обедом дед рассказал памятный случай из детства старшей дочери. Эту историю я слышал от него впервые, и она так поразила мое воображение, что той же ночью мне приснилась. Полагаю, за долгое время постепенно смешались и слились воедино подлинное происшествие, то, что пригрезилось мне ночью, и то, что было искажено за годы хранения в дедовой, не вполне твердой, памяти. Однако за неимением лучшей копии предъявляю ту несовершенную, которой располагаю.