Выбрать главу

– Докажу! – пообещал Рой. – Убедительно докажу, Эрвин Кузьменко, человек, пожелавший стать самым проницательным в мире и превратившийся в тупого, ограниченного, полуслепого глупца. Снова повторяю, это объективная, хладнокровная, квалифицированная оценка вашего поведения, а не запальчивость ругани. Слушайте меня внимательно и старайтесь поменьше прерывать, даже если будет трудно молчать.

6

Впоследствии, уже на Земле, Рой рассказывал Генриху, какие сложные чувства одолевали его во время последней беседы с Эрвином. Сильней всего было негодование, но была и жалость. Я помнил, говорил он брату, что моральное падение Эрвина началось с того, что его потрясло тщеславие профессора химии, не скрывавшего, что научные успехи помогут ему пройти в академики. Видимо, Эрвин был лопухом, воображавшим, что люди вроде дистиллированной воды, что в их душах никакие примеси не мутят сплошную прозрачность. В конечном итоге он возненавидел людей за то, что они не ангелы. Он стал делать зло из добрых побуждений – пытался по-своему исправить недостатки натуры. Впрочем, и дорога в ад вымощена благими намерениями – истина, выстраданная человечеством и потому неопровержимая. Мне было порой бесконечно жаль этого наивного, не очень умного, запутавшегося парня. Эрвину Рой описывал свое отношение несколько по-иному.

– Одна из главных ваших ошибок, Эрвин, была в том, что вы пристроили к своему преступному приборчику фильтр, отсекающий все мысли и чувства невысокого энергетического уровня, как вы их квалифицируете. Вы вообразили, что избавляетесь от помех, от шума, забивающего остроту главных мыслей и переживаний. Но реально вы избавились от фона, на котором только и возникают эти высокие мысли и переживания, а фон чувств и мыслей то же, что тон в музыке. Вы ведь учили, что тон создает музыку? Вы улавливали отдельные громкие звуки, но музыка исчезла: картина мыслей и чувств людей неузнаваемо искажалась. Я приведу такой пример, чтобы вам стало ясней. Вы не раз пролетали над Землей, не раз любовались прекрасными пейзажами рек, лугов, лесов, городов, гор. Теперь вообразите, что вы подлетаете к Земле, когда ее затянуло туманом высотой с полкилометра. Что вы увидите тогда? Унылую площадь синеватой мглы и над нею пики отдельных гор, вершины особо высоких небоскребов. Будет ли такая картина Земли правдивым ее изображением?

– Пример – не доказательство, – желчно возразил Эрвин. – Удивительно, что вы забыли об этой прописи логики.

– Подождите. Я приведу и прямое доказательство. В лаборатории я вынул из холодильника бритву, повертел ее в руках, и приборчик донес до вас, лежавшего вот на этой кровати, не окрашенную эмоциями суть мыслей: что доработкой изобретения Томсона мы с братом поставим памятник погибшему другу, что нас наградят недавно утвержденной медалью Томсона, что я пройду сквозь такую гору, как та, что увиделась в окне, и Арман с Робертом будут надежно страховать меня, никакие гравитационные толчки, погубившие Томсона, мне отныне не страшны… Я правильно излагаю информацию о моих мыслях? Вы соглашаетесь, вы не можете не согласиться! Но теперь посмотрите на другое. Приборчик не донес до вас фона – тех чувств, которые были чуть пониже энергетического потенциала самих мыслей и через фильтр не прошли. Вы не узнали о печали, с какой я думал о Томсоне, о радости, что дело его не погибнет, как погиб он, что для нас с братом будет великим утешением довершить его изобретение, что медаль, какую мы получим, станет наградой его гению, славой его творению и что, пройдя сквозь гранит горы, я с гордостью скажу: «Возможность этого придумал Томсон, вот на что он был способен». Все эти человеческие, все эти добрые, грустные мысли приборчик отсек, вы получили мои рассуждения без фона, скелет, а не живое тело чувств. Что же вы сделали тогда? Вы сами добавили недостающий фон. Вы присочинили мне тщеславие, себялюбие, вы заставили меня не с грустью, а в упоении мечтать, как совершу то, чего Томсон не сумел, как я в глазах всех, и в своих глазах особенно, буду выше, буду глубже, буду талантливей гениального Ивана Томсона. Вы оболгали меня, Эрвин, вы чудовищно исказили мой характер. И возненавидели меня – не того Роя Васильева, который сидит у вашей кровати, нет, другого Роя, несуществующего, карикатуру на меня, какую сами придумали. Возненавидели за карикатурность, за несоответствие реальности, короче – за вами же придуманную ложь обо мне.

– Вы хотите сказать, что так было со всеми людьми, чьи мысли мне стали открыты? – глухо спросил Эрвин. Щеки его посерели, в глазах было смятение. Слова Роя падали как глыбы: он не был забронирован от силы доказательств. И приборчика, коварно все искажавшего, больше не существовало: истина представала в суровой подлинности.