Я продолжал ориентироваться по Урсуле Н’х, кругообразное движение которой позволяло думать, что падали мы, будто ввинчиваясь в пространство или из него вывинчиваясь, как бы по спирали, то сжимавшейся, то расширявшейся. Но если присмотреться, было видно, что Урсула отклонялась то в одну, то в другую сторону и, стало быть, рисунок нашего падения на самом деле был сложнее. То есть мир скорее представлял собой не грубое вздутие, торчащее как репа из земли, а угловатую остроконечную фигуру, граням, выступам и впадинам которой соответствовали углубления, выпуклости и зубцы пространства и линий нашего движения. Но этот схематичный образ годился бы, имей мы дело с твердым гладким телом, комбинацией многогранников или скоплением кристаллов, в то время как пространство, сквозь которое мы двигались, было фигурным и ажурным, со шпилями и гребнями крыш, расходившимися во все стороны, с куполами, балюстрадами и перистилями, с двух- и трехарочными окнами и окнами, похожими на розы, и, думая, что падаем отвесно, на самом деле мы скользили по краям невидимых карнизов и лепнины, словно муравьи, бегущие в городе не по брусчатке мостовых, а по стенам, потолкам, карнизам, люстрам. При слове «город» представляешь правильные формы, прямые углы, симметричные пропорции, однако нужно постоянно помнить, как изрезано пространство вокруг каждого вишневого дерева и каждого листика на каждой ветке, колышущейся на ветру, и каждого из зубчиков каждого листика, и как оно сообразуется с любой прожилкой на любом листке и с каждым из невидимых отверстий, которые все время пробивают в листьях стрелы света, со всеми, так сказать, отливочными формами для пустоты, так что на самом деле нету ничего, что в пустоте не оставляло бы следа, она полна всех мыслимых следов всех мыслимых явлений и следов всех превращений всех этих следов, так что вскочивший на носу халифа прыщ и опустившийся прачке на грудь мыльный пузырь меняют общую форму пространства во всех измерениях.
Поняв, как устроено пространство, я обнаружил, что в нем таятся полости, мягкие и уютные, как гамаки, куда могли б забраться мы с Урсулой и покачиваться там, покусывая друг друга. Ведь пространство соединяет параллели, находящиеся от него по сторонам, и если я, к примеру, попаду в извилистую пещеру, а Урсулу в то же время втянет в сообщающуюся с этой пещерой галерею, то мы сможем с ней кататься по ковру из водорослей, покрывающему нечто вроде субпространственного островка, сплетаясь в разных позах, пока наши траектории не выпрямятся вновь, не устремятся каждая своей дорогой, будто ничего подобного и не было.
Пространство было пористое, с расселинами и наносами. При желании можно было выследить, когда путь Лейтенанта Фенимора будет проходить по дну извилистого каньона, и, засев в засаде наверху, в нужный миг обрушить на него всю свою тяжесть, постаравшись угодить по шейным позвонкам. Дно этих бездн было каменистым, словно высохшее русло горного потока, так что, когда Фенимор свалился, голова его застряла между каменными выступами.
Подскочив, я надавил ему коленом на живот, но он прижал костяшки моих пальцев к кактусу, — а может, к иглам дикобраза? — в любом случае, к колючкам, соответствующим острым выемкам в пространстве, — чтобы я не смог взять пистолет, который выбил у него ногой, — и миг спустя я уже задыхался, погруженный головой в пескообразную, зыбучую часть пространства. Пока я — ослепленный, ошарашенный — отплевывался, Лейтенант смог подобрать свой пистолет, и у меня над ухом просвистела пуля, отклоненная разрастанием пустоты в форме термитника. Когда же я уже чуть было не схватил его за горло, чтобы удавить, руки мои столкнулись в пустоте: маршруты наши снова стали параллельны, и мы с Фенимором снова падали на прежнем расстоянии друг от друга, нарочито повернувшись в разные стороны, как будто мы друг с другом незнакомы.