Дед и бабушка по очереди объясняют. Ранним утром мои родители сели на ту канатку, чтобы ехать на вершину горы Хоэр Дахштайн. Я смотрю в потолок, вспоминаю восторженные рассказы отца о канатных дорогах. Канаты свиты из десятка стальных струн с пенькой посередине. Я представляю, как за окном вагона шевелятся отцовские губы, объясняющие все это маме, а она любуется тонущими в утреннем тумане громадинами-альбиносами впереди. Где-то там, на линии, лопается струна. И еще одна. И еще. И вагон повисает в воздухе, а потом его захватывает земное притяжение.
Под влиянием ежевечерних просмотров комедий с Лорелом и Харди вагон в моем воображении падает очень медленно, люди скользят взад-вперед, хватаясь друг за друга, кружат в смертельном вальсе. Леди и джентльмены, держась за руки, обмениваются старорежимными фразами типа «о боже мой» или «более никогда». Но такая безмятежность падения, невесомый вальс, прерывается – вагон набирает скорость. Джентльмен случайно касается талии дамы, и затянутой в кожаную перчатку рукой она награждает его пощечиной. Вагон раскачивается, пассажиры хватают друг друга за юбки и галстуки, стаскивают брюки и парики – фарс из немого кино. Не знаю точно, как они умирают, эти актеры, пробивают ли кости их плоть, может, позвоночники и черепа ударяются об острые края черной скалы и раскалываются.
Мы сидим в гостиной, и бабушка поет песню, которой я никогда не слышал, про юношу, покинувшего плантацию хмеля, чтобы встречаться с девушкой из большого города, в конце концов он завоевывает ее сердце, сварив пиво из хмеля, который мать дала на дорогу. Дедушка курит, потягивает из теплой бутылки и кашляет. Шима скулит, просит поесть. Я все еще держу обертку от «Милки». Бабушка что-то говорит мне, но я не могу разжать пересохшие губы, не могу припомнить ни единого звука, ни одной буквы алфавита. Я смотрю на обертку, ищу родителей в том снегу. Потолок по углам потрескался, и из трещин выползают пауки-сенокосцы.
Так проходит два дня. Я двигаюсь, только чтобы мочиться в ночной горшок, который бабушка поставила возле дивана. Я слышу, как Шима лакает из него, когда никто не смотрит. Бабушка пытается меня покормить, но я не могу открыть рот. Она смачивает мне губы водой. Дедушка растирает мои ладони и ступни мозолистыми пальцами с желтоватыми пятнами. Я держу обертку от «Милки». Когда дед и бабушка собираются спать, они укутывают меня одеялом, а Шима с мокрыми от мочи усами устраивается в ногах. За это я люблю его еще больше. Дедушка засиживается допоздна, посмотреть футбол и те американские фильмы, которые теперь показывают все кабельные каналы. Он знает – краешком глаза я тоже смотрю кино, ненадолго отвлекаясь от поисков тел, поворачиваю голову, чтобы лучше видеть мужчину в фетровой шляпе, который шепчет что-то красивой блондинке. Сияющие волосы и нежелание смотреть мужчине в глаза ее выдают – у нее есть тайна.
Движения губ не совпадают со словами на чешском, которые они произносят. Каждый день к нам приходят соседи, говорят о Боге и утешении, но бабушка останавливает их на пороге, негромко благодарит. Он был таким хорошим мальчиком, говорят они о моем отце. Я держу обертку от «Милки», представляя, что стою среди тех австрийских гор, и от холода у меня течет из носа, колет губу. Мои пальцы черные и неживые. Мир слишком огромен, в нем столько мест, где гибнут люди. Что проку в нем от меня, тощего мешка острых косточек и гниющего мяса? Родителей найти я не могу.
На четвертый день от меня, как и от дивана, воняет псиной, стиральным порошком и пролитым кофе. Икры сводит судорогой, желудок как будто выпотрошен. Бабушка надевает черное платье, и румянец играет у нее на щеках, а губы дрожат в одном ритме с блестящими сережками-крестиками. Бабушка не любит Бога, но любит кресты. Дедушка стоит надо мной, на нем черный пиджак и брюки – шокирующая замена его обычному гардеробу из заляпанных комбинезонов и старых армейских курток. В руках у него тарелка с цыпленком-гриль, хлебом и маслом.
– Тебе нужно встать и поесть, – говорит он.
Мой взгляд прикован к трещинам на потолке, пальцы скрючились от желания содрать пласты штукатурки. Правую ногу сводит судорога. Стиснув зубы, я игнорирую боль.
– Можешь не ходить на похороны, но ты должен поесть, – говорит он.
– Их нашли? – спрашиваю я.
– Их и не теряли. Нужно было время, чтобы привезти их из Австрии. Ты подумай, хочешь ли пойти с нами на похороны. Ничего страшного, если не хочешь.
Получается, я напрасно искал тела. Дедушка позволяет мне несколько минут помолчать, а потом заставляет открыть рот и сует туда кусок курицы. Забирает из моей руки обертку от «Милки» и бросает в холодную печь. Я жую, соленое мясо вкусное до слез.