— Леша, — он первым нарушил молчание. — В нашем положении не принято задавать вопросы. Но расскажи, если можно, о себе.
— Я понимаю.
Общая цель, тяжелые испытания — всё, чем они жили в затерянном среди леса госпитале, связало их крепкими узами мужского братства, и можно было наплевать на условности, потому что граница, за которой все условности кончаются, уже пройдена. Они не имели права оставаться больше безымянными. И Леша, видимо, понимал это. Он рассказывал медленно, в основном про Север, где ему до невероятности везло и где все три года был сказочно удачлив — и тогда, когда мутная пелена задергивала шторкой фонарь вертолета, а он шел «вслепую» на аэродром; и когда взлетал при шквальном ветре с палубы крохотной шхуны; и когда спасал рыбаков. Раз пять, наверное, Леша мог не дотянуть, мог шлепнуться в холодное море, но всегда что-нибудь выручало.
В тот последний раз, незадолго до вызова на комиссию, он попал в какой-то циклон, началось обледенение лопастей винта, груда металла, завывая, камнем сыпанулась вниз. Впереди, метрах в шестистах, пилот заметил льдину. Белый островок едва поднимался над водой — на него исправную машину сажать замучаешься, а про неуправляемый вертолет и думать нечего. Но льдина была одна-единственная. Она упрямо качалась среди волн, и, когда Леша взглянул на нее еще раз, стекляшка ему даже понравилась. Тряхнув машину, летчик заложил невероятный пируэт, скользнул вдоль линии горизонта на режиме авторотации, когда лопасти работают лишь под напором воздушного потока, ткнулся шасси в край мягкого, изъеденного водой льда. Он сделал все, что мог. Вертолет закачался, словно эквилибрист, балансирующий на краю пропасти, но удержался.
Льдина оказалась длиной в двадцать девять шагов.
— На чем сидишь? — спросили с материка, когда Леше удалось через какое-то судно выйти на связь.
— Поле тут. Одиннадцатиметровый пробивать можно.
— Пару часов продержишься?
— Уже держусь.
Его сняли только через семь часов и восемнадцать минут. Вернувшись в свою холостяцкую комнату, он завел проигрыватель, слушал музыку, смотрел в окно на бескрайние сопки, на редкие зеленые проталины между ними и ни о чем не думал. Утром его ждала новая машина, утром он должен поднять ее в воздух, и было бы непозволительной роскошью предаваться перед полетом эмоциям. Единственное, что он себе позволил — это педантичный разбор особого случая, профессиональный и математически точный анализ своих действий, и этот анализ пилота удовлетворил. Он сделал все, что полагалось делать в аварийных ситуациях военным летчикам, несущим службу на Севере.
— Помните у Суворова: «Везенье, везенье, а где же уменье?», — сказал утром на разборе полетов Командир. — Так вот, хочу отметить: наш «везучий» товарищ показал умение высокого профессионального класса, сумел предотвратить чэпэ.
Несомненно, Командир был прав. Но Леша героем дня себя не чувствовал: когда долго живешь и работаешь на Севере, и людей, и их поступки, и самого себя меряешь какой-то особой меркой. То, что на Большой земле кажется из ряда вон выходящим, героическим, невозможным, тут воспринимается иначе: в суровых условиях диапазон человеческих возможностей становится шире и люди полнее раскрывают себя. Потом, расставшись с белой пустыней, почему-то с трудом приспосабливаются к нормальному ритму жизни, к работе без опасности и риска, к ласковому солнцу, к теплому, не пронизывающему насквозь ветерку. Просто какое-то время привыкают к обычным условиям, как космонавты после земной тяжести и перегрузок привыкают к невесомости.
У Леши периода «адаптации» не было. Он начал свой путь в Звездный городок, перешагнув через северную болезнь. И тут ему снова как бы повезло: перегрузки сурового края еще жили в нем, и госпитальные на их фоне почти не ощущались. Даже нравились, ибо, как Саня понял, это было обычное Лешкино состояние — жить с перегрузками, работать на перегрузках, мечтать о перегрузках. Тут лейтенант, видимо, чувствовал себя, как рыба в воде.
— Понимаешь, — старался объяснить он, — когда давит, когда возможности на пределе, чувствуешь себя как бы крепче. В постоянной форме, что ли.
Он замолчал, положив руки под голову, и долго смотрел в окно, за которым раскинулось бескрайнее небо. Бледными светлячками там горели звезды, к которым будущие пахари вселенной мечтали проложить первые борозды. Время — этот информационно-энергетический фактор обеспечения бытия — проходило через них, и где-то на его волнах уже проецировалось их будущее. Но они ничего, совсем ничегошеньки не знали о том, что ждет впереди. Они ждали товарищей из своего изрядно поредевшего полка. Дима и Марс пришли. Ввалились в палату и тоже, не зажигая свет, упали на койки.
— Сколько? — пружинисто поднялся Леша.
— Десять «же», — не отрывая головы от подушки, прохрипел Марс. — Избиение младенцев железобетонными плитами без прелюдии.
— Это немного, если вдуматься.
— Как же, — словно бредя, продолжал Марс. — У меня, вроде, все было. И с пятого этажа без страховки прыгал… И в горящем автомобиле под откос летел… А такого, извините, не испытывал.
— Гагарину и всем первым было тяжелее. Особенно на посадке.
— Непостижимо! И они еще дарили миру ослепительные улыбки! Теперь я, кажется, начинаю кое-что понимать.
— А как ты, Дима? — спросил Саня.
— Плохо, ребята. Совсем расклеился.
— Сейчас заварим крепкий чай — я знакомую медсестру попросил купить для нашей палаты чаю и кипятильник, — поднялся Саня. — Потом — полчаса свежего воздуха. Завтра тяжелый день.
— Чай — это хорошо, — оживился Марс. — А где, кстати, сто килограммов мужской красоты? Где наш белокурый красавец? Уже гуляет?
— Жора уехал. — Саня застыл с кипятильником. — Оставил записку.
— Жаль, — вздохнул Дима. — Он хорошо делает оживляющий массаж.
— Жора уехал совсем.
Две койки одновременно заскрипели, два тела одновременно перевернулись на спину, два усталых взгляда уперлись в старлея доблестных ВВС, два немых вопроса застыли в глазах.
— Как это — совсем? — словно сбрасывая оцепенение, тряхнул головой Дима. — Совсем? Навсегда?
— У него оказалось слабое сердце.
— Бросьте эти шутки, — разозлился Марс. — Не смешно.
— Вот записка.
Они сели на одну койку и уставились в белый клочок бумаги. Они читали медленно, хотя в записке было всего четыре слова, и, дочитав, начинали читать снова, но ничего не могли понять — к чело: веку, живущему рядом, привыкают, и, когда он исчезает, еще долго кажется, будто товарищ куда-то вышел и скоро вернется. Напрасное ожидание: время заметает следы уходящих.
— Садитесь пить чай, ребята, — сказал Саня.
Глава 15
Седьмая проверка
Но уходит ночь, и от света ее звезд зарождается утро.
Это утро звенело капелью, и небо без единого облачка казалось огромным, отсиненным холстом. Точно апельсин, лежало на кронах деревьев вечное Солнце, и под его щедрыми лучами, просыпаясь от дремы, истомно парилась земля. По краям тропинок таял снег — серый, слежалый, с темными дырочками, как у голландского сыра. Из-под снега, журча и плескаясь, выбегали звонкоголосые ручейки, отчаянно сталкивались друг с другом, искрились и разбегались в разные стороны, подхватывая по пути жухлую траву, веточки, прелые листья. Было легко, спокойно и хорошо. Так хорошо, как это обычно бывает после долгой зимы, когда короткие, унылые дни уходят вместе с клочьями тумана и черно-белый мир, преображаясь, наполняется музыкой красок, щебетом птиц, шумом вешних вод. Даже не верилось, что на дворе стоит поздняя осень, — так сказочно все изменилось вокруг.
— Граждане-товарищи, будущие космонавты! — дурачился и прыгал на одной ноге Марс. — Откройте ваши глаза и уши! Дышите, если можете! Прыгайте через лужи, если умеете! Смотрите, если видите! Через полчаса светила отечественной эскулапии сделают из вас котлетки с соусом ам-ам. И вы никогда не узнаете, что глубокой осенью, как в сказке «Двенадцать месяцев», бывает весна!
— Послушай, Марс, — спросил, улыбаясь, Саня. — А почему тебе дали такое странное имя?