Выбрать главу

Приближалось время завтрака, но Алеше и думать было противно о еде. Ощущая слабость, поднялся он к себе на третий этаж, не раздеваясь, лег. С фотографии, стоящей на столе, на него укоризненно глядел военный летчик со шпалой в петлицах и, казалось, говорил: «Не уберег. Как же ты это? А?»

– Да не мог же я. Честное слово, ничего больше не мог сделать, – прошептал Алексей, чувствуя звон в висках и сухость во рту.

Как он заснул – не смог бы сказать. Видимо, сон был хрупок, как и у всякого возбужденного человека. Гулких шагов по коридору Алеша не услышал. Но когда еле-еле скрипнула дверь, вскочил и замер от удивления. Чуть пригибаясь в дверях, в комнату вошел полковник Ефимков. Снял с головы фуражку, обнажив на лбу дорожку бисерного пота, глазами поискал на столе место, куда бы ее положить. Мохнатые, с проседью брови его сомкнулись над переносицей, отчего озабоченность на загорелом лице комдива проступила еще больше. Подвинув к себе стул, Ефимков сел.

– Ну, здравствуй, – спокойно произнес он, оглядывая Горелова. – Чего же это ты на кровать в брюках да еще обутым взгромоздился? Я, кажется, не этому тебя обучал. Конец света, что ли, пришел?

– Кошки на сердце скребут, товарищ полковник.

– Кошек гони, – мрачно изрек Кузьма Петрович, – конца света тоже не предвижу. А ну-ка, дай лоб. Что-то ты мне не нравишься, парняга. – Он положил тяжелую ладонь на лоб лейтенанту, потом потрогал его щеки. – Так и есть. Градусов тридцать девять, не меньше. Небось южную лихорадку подцепил, да и нервишки сдали. Врача к тебе пришлю, чтобы все на уровне было. Ну а теперь рассказывай, зачем ко мне в кабинет ломился?

Горелов сел на койку и откровенно поведал комдиву о своих мучениях.

– Полагается в авиации по закону, установленному самой жизнью: если чувствуешь, что не готов к полету, заяви об этом и от полета откажись. Если знаешь, что твой товарищ не готов к полету, тоже скажи об этом командиру.

– А я вот не сказал, – признался Горелов.

– Юридически к тебе нельзя предъявить никаких претензий. А вот с точки зрения человеческой совести…

– Надо меня судить, – перебил комдива Алеша, но полковник, поморщившись, мотнул головой.

– Надо бы, конечно, – сказал он спокойно, – если бы ты промолчал.

– А разве я не промолчал! – горько воскликнул Алеша. – Разве я сказал о своих сомнениях командиру полка, вам или врачу?..

– Чудачок, – усмехнулся Ефимков и зачем-то потрогал усы. – Врач немедленно бы подтвердил, что Комков физически здоров и нет никаких оснований не допускать его к ночному полету. Вот ведь фабула-то какая! – Полковник побарабанил пальцами по коленке, потом, помолчав немного, спросил: – Так, говоришь, он и стихи тебе читал?

– Читал, товарищ полковник.

– Какие же?

– «Земля нас награждала орденами, а небо награждало сединой».

– Неважнецкий симптом. – Ефимков достал из кармана старомодную трубку с искусно вырезанным чертом в том месте, куда кладут табак, набил ее и, не раскуривая, отвел влево руку. – Если летчик выходит на полеты, как тореадор на корриду, его нельзя и близко к боевой машине допускать. Жаль только, прибора такого нет, чтобы определять неуверенность.

– Мне он дал в руки такой прибор, – быстро возразил Алексей, – свою откровенность.

– Хрупкий прибор, – хмыкнул Ефимков, – и не всегда верный.

– Почему же?

– Да потому, что я тоже иной раз в кабину усталым сажусь. Только я себя в этих случаях переламываю и никому об этом ни гугу. Но попытался бы кто-нибудь отстранить меня от полета! Вот, брат, какая она штука, жизнь… тонкая!

– Значит, я все-таки виноват…

– Чудак, – покачал головой Ефимков, – сказано чудак, чудак и есть. Существуют такие ситуации, которые не только законом, но даже собственной совести – более тонкому инструменту – неподсудны. Дай-ка лучше огонька.

Откинувшись на спинку стула, комдив выпустил в низкий потолок тонкую струю дыма.

– Вам теперь плохо, товарищ полковник, – сочувственно промолвил Горелов, – только дивизию приняли – и катастрофа… могут и выговор.

– Выговора посыпятся, – подтвердил комдив, – за этим дело не станет. Да что – выговора. В них разве дело? Человека нет. Понимаешь, Горелов – человека. А что такое человек? – спросил он разгоряченно. – Что может быть выше и сложнее? Мы придумали истребители, летающие на сверхзвуковых скоростях, кибернетику, в космос забрались. Но какой Главный конструктор в состоянии изобрести человека? Ни один. Потому что нет в мире более утонченного существа, чем человек. Одна нервная система чего стоит. Я уже не говорю о таком необыкновенном аппарате, как мозг. – Полковник снова сел, покосился на застеленную кровать Комкова. – На фронте у нас традиция была: если летчик не возвращался из боевого вылета, никто на застеленную кровать не ложился. Пусть и его койка так постоит.

– Хорошо, – шепотом откликнулся Алеша.

Ефимков вздохнул:

– Каково его матери… Ей за пятьдесят. Для слабого материнского сердца такое известие… сам понимаешь… – Докурив в молчании трубку, полковник встал, с хрустом разминая спину, прошелся по комнате. – Вот ведь, черт. Тебя-то я выслушал, а о своем деле позабыл. Я же к тебе тоже пришел по делу.

– По делу? – удивился Горелов.

Ефимков ласково потрепал его по плечу:

– Вот что, Алеша. По училищу знаю тебя как способного художника. Здесь у нас этого сделать некому. Ты видел Василия Комкова. Ты получишь его увеличенные фотографии. Комков был честным человеком. Погиб как солдат. При расследовании катастрофы выяснилось, что он до самой последней секунды за машину боролся. Даже в полусознательном состоянии. О катастрофе и не думал. Так ты вот что. Должен срочно большой портрет его написать. Я сейчас к тебе врача пришлю, пусть он тебя микстурами заморит, а потом за дело. Кисти и все прочее тебе из клуба доставят. Сможешь до вечера сотворить?

– Смогу, товарищ полковник.

– Вот и спасибо. Мы этот портрет над его гробом повесим. Через час на самолете мать его к нам ожидается.

* * *

До самого обеда просидел Алеша над мольбертом, воскрешая по памяти и фотоснимкам простое, бесхитростное лицо лейтенанта Комкова с мечтательными глазами и рыжим, густо на них падающим чубом. На душе было тоскливо. Он зябко ежился – то ли от малярии, то ли от всего перечувственного. И возможно, поэтому Василий получился на портрете более грустным, чем был в короткой своей жизни. Алеша нарисовал Комкова в расстегнутой летной курточке, именно таким, каким он ушел из этой комнаты в свой последний полет. Посыльный по штабу принес в котелках обед, но Горелов только супу похлебал немного да пол-ломтика хлеба съел, запив боржомом.

Зашел замполит Жохов, неторопливо, то приближаясь, то удаляясь, всматривался в портрет, одобрительно сказал:

– Как живой получается.

Алексей кивнул головой.

– Ну и хорошо.

После ухода замполита Алеша нарисовал над головой погибшего легкие облака, нежно тронутые солнцем, и, как ему показалось, выражение печали в глазах Комкова смягчилось.

Под вечер портрет был вывешен в прохладном и длинном вестибюле гарнизонного Дома офицеров. Его поместили на стене, между двумя знаменами, приспущенными над красной крышкой гроба. Алеша отстоял свою очередь в карауле. Видел он седую плачущую женщину, старавшуюся из последних сил держаться на людях. И еще одна скорбная фигура в черном была рядом. Бледная девушка с неброским продолговатым лицом. И он понял, что это о ней так ласково говорил ему, уходя в свой последний полет, Василий.

Медные трубы духового оркестра, игравшего в зрительном зале, наводили грусть, и Алеша потихоньку ушел.

* * *

– Лейтенант Горелов, – объявил майор Климов на предварительной подготовке. – Сегодня пойдете на перехват воздушной цели ночью в простых метеорологических условиях. Будете атаковать в стратосфере.

Три десятка по-разному подстриженных голов одновременно обернулись к Алеше, сидевшему на задней скамье. В распахнутые окна учебного класса вливалось южное утреннее солнце. В руках у сосредоточенного, умевшего всегда с шиком носить армейскую форму майора Климова была тонкая и длинная, как бильярдный кий, указка.