Закрываю глаза, чтобы успокоиться.
Мне было семь, когда я увидел своего первого малька. Он неспешно проплыл под обеденный стол и растворился в рисунке скатерти. Я до сих пор уверен, что сердце моё остановилось тогда. На две минуты или больше я умер там, в школьной столовой. Лучше бы я умер совсем.
Один серый малёк — чешуйчатое ничто, пустое место — превратил мой мир в руины.
— Это может быть птица. Например, сова. Вы сразу узнаете душевную болезнь, даже если никогда не видели раньше. — Еде-то за спиной щёлкает проектор и мы видим сову с красно-белым оперением. Странная жертвенность, обречённость плещется в её огромных пустых глазах. Щелчок. На следующем снимке — зелёный барсук, выглядывающий из-под кресла. Щелчок. Светящиеся утиные следы на побелке коридорной стены. Щелчок. Маленький мальчик, воровато оглядывается. В руках его — блестящий пластиковый фламинго ярко-розового цвета. Щелчок.
Я быстро научился справляться с мальками. Я убивал их взглядом. Мысленно сжигал, взрывал, топтал. От них оставались только мокрые серые пятна в коридорах. Я с такой яростью принялся их уничтожать, что на некоторое время мальки отступили. Три дня — три счастливейших в моей жизни дня — я жил в уверенности, что смог победить душевную болезнь. Что, возможно, вместе с мальками я убил и свою душу. Но на четвёртый день всё переменилось, мальки вернулись. Я сказался больным и несколько дней провёл в душевой почти безвылазно — топил мальков в ржавой воде, пока не научился управлять ими. А потом я впервые увидел Лота. Точнее, его тень. Или тень тени.
Получив поблажку, память снова ныряет в сегодняшнее утро. Как испорченную пластинку раз за разом прокручивает эпизод с Джейн. Когда я…
…краем глаза замечаю, как из моего портфеля выплывает рыба. Серый несмышлёный малёк, каких я запускал в детстве. Ничего особенного.
Эта рыба — мой приговор, мой диагноз. Но страх приходит не сразу. Сначала — стыд. Я чувствую, как теплеет, потом раскаляется кожа. Щёки горят. Чёртов малёк. Это ведь всё равно, как если бы я обделался у всех на глазах.
— Слабак, — говорит Лот и отворачивается.
Делаю глубокий вдох и тотчас, не выпуская воздух, ещё один. Как будто останавливаю икоту. Малёк исчезает.
Вздох облегчения. Нет, не мой вздох. Я оборачиваюсь и вижу Джейн. Она смотрит на меня, не мигая. Глаза её — огромные синие блюдца.
Мне конец.
Открываю глаза. Сердце бьётся ровно. Пора.
Наверняка Джейн уже побывала здесь и сейчас я узнаю, как поступают с одушевлённым Крейслауфом. Вырезают ли его душу вместе с сердцем. Вперёд.
Дом ректора немного расскажет случайному посетителю. Здесь у всякой вещи есть своё место. Никакой пыли. Всюду мягкие ковры. В этом доме всё происходит очень тихо, а время стоит на месте.
Я бываю у ректора дважды в неделю. Он зовёт меня другом, иногда мы играем в шахматы. Не сегодня.
— Вы такие одинаковые, — говорит ректор. И добавляет с улыбкой: — Я даже не уверен, что беседую именно с тобой.
Пожимаю плечами.
Мы очень разные, как можно этого не видеть? Глаза — да, глаза одинаковые. Но лишь потому, что глаза — зеркало души, а души Крейслауфу не положено. Мы все сделаны по одному чертежу, молекула к молекуле, каждая шестерёнка — одобрена, утверждена и описана в спецификации. С каждым годом, с каждым новым поколением Крейслауфы всё совершеннее.
Джейн. Она такая же, как я, такая же, как все мы здесь. Пока ещё нескладный подросток, руки-ноги на шарнирах, длинная шея, короткая рыжая стрижка, серая школьная форма. Кажется, я рассказываю о ней так, как мог бы рассказывать о любом из нас. Но это не правда. Я не спутаю Тони и, например, Билли. Билли — при той же внешности, при тех же повадках — другой. Он уверен в себе и никогда не думает о последствиях. Он никогда не ошибается. Даже мысленно. Наверное, Билли — идеальный Крейслауф. Или, вот — Дон. Чуть более ловкий, чуть более выносливый, чуть более сильный. Этих мелких отличий достаточно, чтобы Дон казался мне великаном. А ведь мы одного роста.
— В каждом поколении Крейслауфов случается бракованный ребёнок. В каждом. Раз за разом кто-то подсовывает нашим детям души, — он шутливо грозит небу кулаком.
Ректор не смотрит на меня. Он никогда не смотрит на собеседника, к которому расположен доброжелательно. Движения Ректора как будто слегка неуверенные, плавные, медленные. При этом остаётся впечатление, что суставы его должны издавать надрывный, неприятные скрежет. Но любой жест Ректора сопровождается ватной тишиной, тишина эта всюду ходит с ним и выдаёт его присутствие. Она крадучись проникает в мою голову и обволакивает мысли всякий раз, когда Ректор появляется рядом. Я слышу его тишину и очень её боюсь.