Выбрать главу

– Какой?

– Научной.

– Ученый недопеченный, – медленно заговорил Леон, – открой моему белоснежному девственному лону, как ты с этой научной подготовкой будешь ор-га-ни-зо-вы-вать, каким макаром, как, спрашиваю, как ты там это с этим и зачем, как, спрашиваю, с чем и зачем, и к чему и где, как ты, спрашиваю, это с тем, то с этим, для чего, как… – Он умолк и застыл в молчании, а Людвик положил в тарелку немного картофеля, вырвав тем Леона из его немоты. – Что ты знаешь?! – выкрикнул он с горечью. – Образование! Образование! У меня вот нет особого образования, но я годами думал… я думал и думаю… как из банка ушел, только и делаю, что думаю, у меня голова от мыслей лопается, а ты – что ты-то там, чего ты там, что тебе до… оставь меня в покое, оставь!.. – Но Людвик жевал себе листик салата, и Леон остыл, все успокоилось. Катася запирала буфет, Фукс спросил, сколько градусов, ох, жара, пани Манся пододвигала Катасе посуду, король шведский, полуостров скандинавский и сразу потом – туберкулез, уколы. Стол был теперь намного просторнее, только чашки с кофе или чаем, хлебница и несколько салфеток, уже свернутых, – одна, Леона, развернута. Я пил чай, сонливость, никто не двигается, все расположились посвободнее на слегка отодвинутых стульях. Людвик взял газету. Кубышка остолбенела. Время от времени с ней случались такие столбняки с совершенно пустым, без выражения лицом, заканчивающиеся пробуждением, внезапным как всплеск от камня, брошенного в воду. У Леона была на руке родинка с несколькими волосками, он осмотрел ее, взял зубочистку и защипнул несколько волосков – снова осмотрел – сыпанул между волосков щепоткой соли со скатерти и понаблюдал. Улыбнулся. Ти-ри-ри.

Ладонь Лены появилась на скатерти, рядом с чашкой. Шумный гомон событий, нескончаемых фактиков, как кваканье лягушек в пруду, комариный рой, рой звезд, туча, меня поглощающая, меня растворяющая, со мной плывущая, потолок с архипелагами и полуостровами, с пятнами и потеками вплоть до скучного белого пространства над шторой… богатство мелочей, которое, возможно, было близко моим и Фукса камешкам, комочкам, палочкам и т. п. и, возможно, находилось в какой-то связи с пустячками Леона… не знаю, может быть, я только потому так думал, что был нацелен на мелочи… измельчен… ох, как же я был измельчен!..

Катася пододвинула Лене пепельницу.

Меня оглушило выскальзывающим, холодным, бесформенным – губы бух в губы – прочь, вон – сетка с ногой – скручено – выкручено – тишина глухая – тишина провала – ничто… а из хаоса, из мешанины (когда Катася уже отошла) поднимается ротогубое созвездие, несокрушимо сверкающее, сияющее. Сомнений нет: губы соотносятся с губами!

Я опустил глаза и снова увидел на скатерти только ручку, двоякогубую, двоисторотую, и так, и сяк двоякую, невинно развращенную, чистую, ослизлую… в ожидании я вцепился взглядом в эту ручку, и вдруг стол зароился от рук – ручка Леона, ручка Фукса, руки Кубышки, руки Людвика, сколько рук в воздухе… а вот и оса! Оса влетела в комнату. Вылетела. Руки присмирели. Снова – схлынула волна, вернулся покой, я думаю, как быть с этими руками, Леон обращается к Лене:

– Приключеньице нежданное!

«Приключеньице нежданное, подай-ка папке горючего фосфору» (спички). «Приключеньице нежданное» – так он ее называл или «козлик-ослик», или «восхищенька-помаленька», или еще как-нибудь. Кубышка заваривает травы, Людвик читает, Фукс допивает чай, Людвик кладет газету, Леон доглядывает, я думаю, почему руки зароились, то ли из-за осы, то ли из-за ручки на столе… конечно, с формальной точки зрения, руки зароились из-за осы… но кто бы поручился, что оса не была лишь предлогом для половодья рук в связи с ее ручкой… Двойной смысл… а эта двоякость сопрягалась, возможно (кто знает), с двоякостью губ Катаськи – Лены… с двоякостью воробья – палочки… Я блуждал. Бродил по перифериям. В свете лампы была темнота кустов за дорогой. Спать. Пробка на бутылке. Кусочек пробки, приклеенный к шейке той бутылки, возникает и наплывает…

4

Следующий денек, сухой и яркий, явился в ошеломительном до рассеянности блеске, невозможно было сосредоточиться, лазурь небес выкатывала круглые облачка, пухленькие и безупречные. Я погрузился в конспекты – после вчерашних излишеств овладела мною строгость, аскетизм, отвращение ко всякого рода странностям. Пойти к палочке? Проверить, не случилось ли чего новенького, особенно после тайного предупреждения Фукса вчера, за ужином, что палочка и нитка нами обнаружены?… Меня удерживало отвращение к этой истории, безобразной, как недоношенный плод. Я зубрил, охватив голову руками, но при этом знал, что Фукс меня выручит и сходит к палочке, хотя он и не пытался заговорить со мной об этом – тема была уже нами исчерпана, – я знал, что внутренняя опустошенность заставит его пойти туда, к стене. И зарылся в конспекты, а он покрутился по комнате и наконец ушел. И вернулся. Мы, как всегда, съели второй завтрак у себя в комнате (принесла Катася), он ничего не говорил… только около четырех, после полуденной дремы, он отозвался с кровати:

– Иди сюда, я тебе кое-что покажу.

Я не ответил – мне хотелось унизить его, – отсутствие ответа означало самый обидный ответ. Он униженно молчал, настаивать не осмеливался, но время шло, я начал бриться и наконец спросил его: – Есть что-нибудь новенькое? – Он ответил: – И да, и нет. – Когда я закончил с бритьем, он сказал: – Ну, иди же, покажу кое-что. – Мы вышли с соблюдением уже привычных предосторожностей по отношению к дому, который следил за нами своими окнами. Подкрались к палочке. Повеяло жаром стены и запахом ссак или яблок, здесь же, рядом, была сточная канава с желтой пожухлой травой… даль дальняя, край света, особая жизнь в знойной, звенящей тишине… Палочка была такой же, какой мы ее оставили, висела на нитке.

– Взгляни-ка вот на это, – он указал на кучу хлама в открытых дверях сарая. – Видишь что-нибудь?

– Ничего.

– Ничего?

– Ничего.

– Совсем ничего?

– Ничего.

Он стоял передо мной и надоедал – и мне, и себе.

– Взгляни на это дышло.

– А что?

– Ты его вчера видел?

– Может быть.

– Оно лежало точно так же? Или со вчерашнего дня его направление изменилось?

Он надоел – иллюзий на этот счет у него не было – от него исходил фатализм человека, который вынужден надоедать, он стоял под стеной, и все это было бессмысленно до предела, бесполезно. Но он настаивал: – Вспомни… – А я понимал, что настаивает он со скуки, от этого и мне было скучно. Желтый муравей маршировал по сломанному дышлу. Наверху стебли какой-то травы чисто вписывались в пространство, я не помнил, как я мог запомнить, может, дышло изменило направление, а может, нет… Желтый цветочек.

Он не сдавался. Стоял надо мной, над душой. Неприятно, что в этом отдаленном месте пустота нашей скуки встречала пустоту этих так называемых знаков, улик, не являющихся уликами, весь этот вздор – две пустоты и мы между ними. Я зевнул. Он сказал:

– Посмотри на что нацелено это дышло.

– На что?

– На комнату Катаси.

Да. Дышло было направлено прямо на ее комнатку при кухне, в пристройке у дома.

– А-а-а…

– Вот именно. Если дышло не трогали, тогда и дел никаких нет. Но если его сдвинули, то, значит, для того, чтобы вывести нас на Катасю… Понимаешь, когда вчера за ужином я намекнул на палочку и ниточку, кто-то сообразил, что мы напали на след, пришел сюда ночью и направил дышло на комнату Катаси. Это что-то вроде новой стрелки. Он отлично знал, что мы еще раз придем сюда, чтобы проверить, нет ли нового знака.

– Но откуда ты знаешь, что дышло сдвинули?

– Полной уверенности у меня нет. Но уж очень похоже. На опилках остался след от дышла, значит, раньше оно лежало как-то иначе… А посмотри-ка на эти три камешка… и эти три колышка… и эти три вырванные травинки… и эти три пуговицы, от седла, наверное… Это тебе что-нибудь говорит?

– А что?

– Они образуют как бы треугольники, указывающие на дышло, будто кто-то хотел обратить наше внимание на это дышло… понимаешь, они как бы рифмуются с дышлом. То есть… кажется… ты-то как считаешь?

Я оторвал взгляд от желтого муравья, который раз за разом появлялся между ремнями, устремляясь влево, вправо, вперед, назад. Я почти не слушал его, так, с пятого на десятое, какой идиотизм, убожество, убогая нищета, унижение, отрыжка наша, мерзость, чушь собачья, возносящаяся над кучей хлама и мусора, под этой стеной, с его рыжей, лупоглазой, брезгливо отвергнутой мордой. Я опять пустился в рассуждения: – Кому могло понадобиться делать нам такие неопределенные намеки и знаки, что их и заметить-то трудно, кто мог предполагать, что мы вообще клюнем на изменение направления дышла… только тот, у кого с головой не в порядке… – Но он прервал меня: – А кто тебе сказал, что у него с головой все в порядке? И, во-вторых, откуда ты знаешь, сколько он знаков намастырил? Может быть, мы нашли только один из многих… – Он обвел рукой сад и дом: – Здесь, может, кишит от знаков…