Выбрать главу

Мне было очень неловко. Да, работать он умел, по кто от этого выигрывал — рабочие или Хохлов?..

Я потупился; шагал молча.

— Александр Николаевич, люди обязаны помогать друг другу в беде. Ведь сульфидин мне было нелегко достать... Вам проще замолвить слово... Меня оклеве­тали, запачкали документы,— а все лишь потому, что я работал с Хохловым... И потом — у меня жена...

Это было для меня новостью.

— Она к вам очень хорошо относится, — торопливо продолжил Шельняк.— В свое время ее очень растрога­ла ваша забота о мальчике — она обожает детей и сама мечтает о ребенке, но, к сожалению, у нее не может быть детей... Александр Николаевич, пойдемте к нам? Я вас прошу. Это встряхнет жену. А то она в каком-то оцепенении... Пойдемте?..

Непонятно, почему я согласился на его просьбу.

Он по-прежнему то забегал вперед, то останавливал­ся, торопливо говорил, заглядывая мне в глаза. Дверь открыл своим ключом, руки у него дрожали, взгляд был виноватым и настороженным.

В мягком старинном кресле, затянутом засаленным парусиновым чехлом, сидела Тамара.

Хохловская Тамара!

Она равнодушно посмотрела на меня и не ответила на приветствие.

Шельняк подбежал к ней, заговорил извиняющимся тоном:

— Тамарочка, смотри, кого я привел! Александр Николаевич принял участие в нашей судьбе. Он интел­лигентный, благородный человек...

Тамара усмехнулась, медленным движением узкой бледной кисти стряхнула пепел папиросы на ковер.

Шельняк схватил с круглого инкрустированного сто­лика пепельницу, забитую до краев окурками со следа­ми губной помады, опростал ее на кухне, поставил перед Тамарой.

Комната была загромождена старинной мебелью. Когда-то эта мебель, видимо, сверкала полированными поверхностями, но сейчас, из-за толстого слоя пыли, казалась обитой серой фланелью. Пол и стены покры­вали тяжелые ковры. И лишь в углу сиял квадрат охристых половиц, как заплата из ситца, положенная на вытершийся бархат.

— Тамарочка, ты соберешь нам на стол?— спросил Шельняк тоном, предчувствующим отказ.

Тамара даже не пошевелилась. Длинные ноги сжаты в коленях. Обнаженная рука лежит на подлокотнике неподвижно. В пальцах зажата папироса. Голубая струйка дыма вертикально уходит к потолку...

Шельняк сокрушенно покачал головой, извинился передо мной взглядом, стал торопливо доставать посуду из дубового резного буфета.

Я слышал, как на кухне хлопнула пробка. Затем он пригласил меня мыть руки. Вытирая грязной тряпкой бутылку коньяка, косясь на комнату, заговорщически шептал:

— Вот все время так. Не шелохнется. Может, вы расшевелите ее?

Но о чем я мог с ней разговаривать, если она даже не поднялась с кресла?

За столом говорил один Шельняк — жаловался на свою судьбу.

Но не бедно, видимо, он жил, если угощал меня колбасой, сардинами и коньяком — коньяком из хрус­тальной рюмки!

А он, видя, что я смотрю на сервировку, произнес сокрушенно:

— Все деньги уходят на питание. Так и тают, так и тают. Сколько труда стоило приобрести эту обста­новку! Я вложил в нее все сбережения. И вот до чего дожили — начали продавать вещи,— он кивнул на квадрат желтых половиц в углу.— На днях пришлось расстаться с бюро, а какая это была вещь!

И вдруг Тамара не выдержала. С ожесточением раз­давив в пепельнице папиросу, сказала брезгливо:

— Осип, как вам не стыдно унижаться?

— Ах, молчи!— воскликнул тот раздраженно.— Тебе хорошо — у тебя никаких забот, сидишь целый день с папиросой...

Она медленно встала; пересекая комнату, произнесла усталым голосом:

— Какие вы все мелкие люди, как скучно с вами,— и вышла в переднюю.

Изломанная волнением, рука ее не попадала в рукав.

Я подошел к ней и, подавая легкий плащ, сказал:

— Если вы уходите из-за меня, то не лучше ли уйти мне?

Я думал, Тамара выхватит у меня плащ, но она спо­койно оделась, посмотрела надменно через плечо и про­изнесла:

— Из-за вас? Вы еще слишком мелко плаваете, чтоб так думать о себе.

Закрывая дверь, она смерила меня гордым взглядом и усмехнулась.

— Догоните ее, успокойте,— выкрикнул Шельняк.

Я пожал плечами и вышел. Догнав Тамару у ворот, сказал:

— Я ни в чем не виноват перед вами. И ни за что не осуждал вас. Больше того, когда бы навещали Мишку...

Зрачки ее сузились:

— Вы болван, глупый мальчишка. Пров Степанович и не из таких положений выходил. Кому вы жизнь ис­портили?— и пошла прочь, высокая, стройная, а я смотрел вслед и думал:

«Любит Хохлова? Жалеет о потерянном благополу­чии? Проклинает себя за то, что ошиблась в Шельняке, который без Хохлова ничего не может и не значит? Эгоистка, живущая всю жизнь за счет других? Но ведь я знал ее и совершенно иной! Как она была оживлена и хлопала в ладоши, выудив рыбку! А ее слезы в больнице у Мишкиной постели? Почему она стыдилась их?.. Нет, кому надо помочь, так это ей, а не Шельня­ку... А почему не Шельняку? Шельмой он был при Хохлове, а без него будет работать честно...»