В середине декабря ударили сильные морозы. Десятки женщин болели гриппом. Бараки напоминали полевые госпитали во время наступления. Больные лежали на нарах в два этажа. Врачи и сестры валились с ног от усталости.
Грузить торф было некому.
Чтобы спасти положение, надо было бросить на эту работу всех канцеляристов, вагонников, рабочих. Но Хохлов не решился этого сделать.
Однако положение было настолько серьезным, что и он забыл о своем распорядке. Днем и ночью он звонил по телефону. Он рычал в трубку, брызгая слюной. Машинистка не успевала перепечатывать выговоры. Дрезина Хохлова металась из конца в конец предприятия. Охрипший от мороза и бессонницы, он материл людей в бога и в душу. Среди инженеров, техников и мастеров не было такого, кто бы спал больше двух-трех часов в сутки.
Но уже ничего не могло предотвратить надвигающуюся катастрофу: на ГРЭС сел пар. Танковый завод отключили. Город оказался в потемках.
На Быстрянстрой приехала комиссия во главе с секретарем обкома партии. В семь часов утра позвонил сам Хохлов и предупредил, чтобы я никуда не уезжал: будет совещание. Однако до десяти нас не беспокоили. Оказалось, что секретарь обкома отправился с Дьяковым на участки.
В десять всех инженерно-технических работников собрали в директорский кабинет.
Секретарь обкома сидел рядом с директором за письменным столом; бросались в глаза его сапоги, облепленные торфом: видимо, он побродил немало за эти три часа... Он обвел глазами собравшихся. Лица у людей были обветренными и землистыми; распухшие, покрасневшие веки закрывались. По-моему, большинство, как и я, щипали себя, чтобы не заснуть.
Хохлов поднялся тяжело, хмуро; уперся большими кулаками в столешницу. Объявил хрипло:
— Слово о создавшемся положении имеет секретарь обкома по оборонной промышленности товарищ Вересов.
Вересов снова оглядел людей, заговорил:
— Мне вас агитировать нечего. Объяснять обстановку не буду. Всем известно, что наши войска вышли на северные норвежские рубежи, ворвались в Польшу, Венгрию, Чехословакию, кончают разгром дивизий в Либавско-Виндавском котле. Нужны новые и новые танки. А чтобы работал танковый завод, нужен торф. Вы остановили работу станции. Завод отключен по вашей вине. Люди работают, не жалея ни сил, ни времени, они готовы сделать все,— как же вы, руководители, допустили прорыв? Что это — равнодушие? Помните: равнодушие сейчас равносильно предательству. Завод простоял четыре смены. Мы не дали танковым дивизиям генерала Рыбалко пять танков. Все это можно объяснить лишь вашей беспечностью и неоперативным руководством. Положение должно быть выправлено сегодня же. Говорите, как будем его выправлять.
Хохлов подождал, не добавит ли Вересов еще чего-нибудь. Потом приказал сидящему около него Сопову:
— Давай, объясняй.
Тот встал. Еще более, чем у Хохлова, охрипшим голосом начал говорить. Чем больше он говорил, тем чаще смежались его веки. Он стоя засыпал.
— Коротаев, докладывай ты.
Коротаев говорил, засыпая...
Встал профсоюзник. Он говорил бойко, слова словно отскакивали от его зубов. Он описал положение на фронтах и призвал приложить все силы, не жалеть себя и так далее, и тому подобное.
Вересов хмурился.
Хохлов покосился на него. Перевел глаза на выступавшего, показывая взглядом, чтоб кончал.
— Шавров!
— А?— вздрогнул Шавров.
— Чего тебе надо, чтобы уложить два тупика?
Шавров, которому со всеми его людьми едва удавалось уложить полтупика, непонимающе помигал глазами со сна и спросил удивленно:
— Почему два? Сто. Сто — больше.
Хохлов бросил тяжелый кулак на стол:
— Ты что, издеваешься?!
Шавров потер щеки. Испуганно извинился:
— Извините, Пров Степанович. Я что-то не то сказал... Это я со сна. Не спал давно.
— А другие, по-твоему, спали? Видал саботажников, старший лейтенант?— Хохлов грузно повернулся к начальнику райМГБ.— Смотри, Шавров, отвечать будешь!