— Ну, как из Гавра до Квебека ехали, — про это и рассказывать нечего. Всю дорогу в трюме сидели, — продолжал Федчук. — В Квебеке выстроили нас на палубе, врач каждому веки завернул, потом сторожа в цивильном платье загнали всех по вагонам и повезли. Куда — никто не знает. Я уж тертый калач был. Думаю — не-ет, ученые мы по вербовке робить. И решился тикать. Был у меня лист — письмо от соседа Маковчука до его брата в город Виннипег. Поезд как раз в том Виннипеге остановку сделал, я и тикал через окошко. Вышел на площадь, а т-а-ам!.. Автомобили гудят, трамы грохочут, люди, как муравьи, палкой помешанные, бегают… Никак не разумею, куда мне идти. Словил какого-то дядю за рукав, сунул ему письмо: укажи, мол, добрый человек, где Маковчук живет. Он и указал — понял. Иду до Маковчука: так, мол, и так — имею от вашего брата лист.
«Какого брата? Нема у меня братов! И листа я не хочу».
«Как, — говорю, — нема братов! По твоей же роже видно, что ты самый что ни на есть Маковчук с-под Черновиц!»
Засмеялся.
«Ладно, говорит, иди до хаты, я шутил».
Переспал я у Маковчука, утром дал он мне пятнадцать центов, научил, как найти в городе офис — контору, как спросить там работу, а напоследок сказал:
«До меня назад не ходи. Нема у меня никакого брата».
— Вот штык! — вставил Гриша.
Федчук раскурил от щепочки мятую папироску, глубоко затянулся и вздохнул:
— И тут я оказался фирменно битый… Нашел в городе тот самый офис. Стоит дом с колоннами вроде театра, перед ним площадка, а на площадке наро-о-ду — как лесу. Вижу, какой-то человек на деревяшке манит меня пальчиком. Эге ж, думаю, работу дать хочет. Отошли мы с ним в закоулочек, вдруг он как секанет меня палкой по башке, да еще раз, да еще… Я и упал. Жинка моя! Дочки мои родные!.. Блукаю по городу, плачу, а назад в офис боюсь идти. Под вечер зашел в кафе покушать на свои пятнадцать центов. Гляжу, двое дядей по зеленому столу шары палками гоняют. Один посмотрел на меня и говорит:
«Бить будут».
Обрадовался я русской мове.
«Так я, говорю, уже битый!»
«Еще будут».
«Да за что, добрый человек! Скажи!»
«Дура! — говорит. — Ремень у тебя на штанах с австрийской бляхой, а тут этого духа после войны дюже не любят. Брось».
Ремень я, конечно, пожалел, повернул его бляхой внутрь, а человеку спасибо сказал. Стал он меня пытать, кто я, откуда, зачем приехал. Я ему все, как попу, рассказал.
«Дурень ты, — говорит, — Микола. Не знаю, что с тобой и делать. Ладно, идем со мной».
Привел он меня в какой-то дом. Сидят там круг стола люди, пьют горилку, едят руками биб[1]. У меня даже трясца в коленях сделалась от радости. Подошел к нам хозяин — сивый старичина, как голубь.
«Кто такой при тебе?»
«Возьми к себе краянца[2]», — говорит Головатый (моего вожака Головатым звали).
Хозяин только рукой махнул.
«Не надо! Их тут до черта шляется».
«Все же… — просит Головатый. — Хоть на ночь».
«Ты кто?» — пытает меня хозяин.
«Федчук».
«Федчуков много. По прозвищу как?»
«Криво дышлый».
Как сказал я это, хозяин даже подскакнул.
«Да я ж, — говорит, — из-за твоего батьки в Канаду тикал, язви его в душу! Помнишь, побил я твоего батька, а меня за это судить хотели?»
«Никак, — говорю, — не помню».
«Ну, добре! Садись кушать биб. Он у меня дармовой. Горилка за гроши, а биб дармовой. Но сегодня для тебя и горилка дармовая. Пей!»
Посадил он меня за стол, поит, кормит, а сам все про ридно село пытает. Даже заплакал, как сказал я, что вербу и криницы грозой побило… Потом повел меня спать. Наверху у него вроде нашего общежития было, только спали по двое в одной койке. Лег и я с кем-то, утром вскинулся — тьфу! Лежит со мной кто-то серый, ледащий, изо рта дух нехороший прет. Хотел я потихоньку встать, а он тоже проснулся, взял с тумбочки пачку газет, сует мне:
«Купи».
«Эх, — говорю, — добрый человек! Откуда ж у меня гроши на твою газету?»
«А ты кто, — пытает, — такой, что у тебя грошей нема?»
«За ними, — говорю, — и приехал с Буковины».
Сосед мой только посмеялся.
«Я, — говорит, — здесь уж двадцать лет пропадаю, ничего доброго не бачил. Вот сейчас газетами кое-как перебиваюсь. А сам я, между прочим, тоже с Буковины, с села Лашкивки».
«Да ты, — говорю, — мой краянец. У меня жинка с Лашкивки».
«А как ее звать?»
«Санда Тодоровна».
«Сорохан?»
«Она».
Как кинется на меня тот человек и ну целовать, и ну плакать… Я думал, порченный какой, толкнул его, а он и говорит:
«Неужели, сынку, твое сердце не чует? Ведь я Тодор Сорохан, твоей жинке батька».