Выбрать главу

Я захватил береговик правой рукой, перекинул конец его в левую, пропустив крученую колкую бечеву за спину по плечам, и медленно, валко, чуть отваливаясь, вспять от реки, пошел по галечнику.

— Страшай! Страшай! — командует Чироня.

Это значит, что надо, чуть ослабив натяжку бечевы, шлепать береговиком по воде.

За три тони взяли мешка четыре рыбы — крупные сиги, язь, травянка, хариус — громадного, в добрую полутораметровую колодину тайменя и еще всякой разной рыбы.

Я распалился, готов неводить еще и еще.

— Будя, — говорит Чироня. — Ежли бы ее сдать можно было, тады да. А так куда ее? Собакам на корм.

— А разве не заготовляют рыбу?

— Не. Ране заготовляли. А сейчас не, с тем, что на земле-то, не управляемся. Раньше солили, вялили, в город отправляли. Это при колхозе. А нынче всем все без антиресу.

Начало смеркаться. Чироня разжег небольшой костерок, настругал гладких палочек. Насадил на них, отобрав, рыбу, что помельче. Обрядил струганками костер.

— Сама скусна рыбка, что на рожне исделана.

Выледился в небе тоненький серпик народившегося месяца, закачался в реке, чуть размытый туманом. Чироня прислушался.

— Петр Владимирович, однако, идет.

Сверху доносились плеск и глухие удары шеста. Берестянка, белея высоким загнутым носом и бортом, ходко шла по стрежню. Петр Владимирович стоял в полный рост, охаживая реку то слева, то справа от лодки длинным шестом. Он был еще хорошо виден в сумеречном, синеватом полусвете. Собранные под тесьму волосы чуть растрепались за плечами, чуткое лицо чеканно застыло в сосредоточенном внимании; да и весь он будто рублен из одного кряжа, только руки работают, движутся легко, будто без усилий.

Тайга, синющая, почти черная, глыбь ельников по ту сторону реки, серпик месяца, вода, прибранная белой дымкой тумана, лиловый отблеск костра на ней и Человек с шестом в руке, на маленькой лодчонке… Так вот через столетия, через века вечные в беспредельность.

Вспомнился «Гонец» Рериха, и что-то еще шевельнулось памятью, не мною виденное, предками, чья кровь неслышно бежит в моих венах, колотится в сердце, будит забытое.

Берестянка Петра Владимировича, мягко прошелестев по борту нашей лодчонки, пристала к берегу. Петр Владимирович, легко выпрыгнув, вынес ее на галечник и пошел к нашему костру. Полноте! Слепой ли он?..

— …Я, паря, много земли истоптал.

Отсвет костра шарит по лицу Петра Владимировича, по недвижно открытым глазам. Он не щурится, не моргает голыми, в морщинистую сборочку веками. Сидит, подставив теплу и дыму сухое лицо, сосет трубочку.

— Глаза тайга выпила. Знаешь, как льдову росу солнце пьет? Однако, так же. Муску на руже не вижу — белку бью по слуху. Шибко плохо, паря. Ночь наступат. Кудо, совсем кудо. Брат приходит, Макар Владимирович, на семь зим старее, против меня. «Петра, меня видишь?» Не вижу, паря! Совсем, однако, кудой стал. Лечиться надо. Побежал в город. Долго бежали, олень бежали, самолет бежали, большая лодка — пароход бежали. Зачем? Врач смотрел. Свету нет, однако, ночь, паря. Домой бежал, как жить буду, думал. Макар говорил: «Где ты, паря?» — «Стойбмща моя, на Качома, — отвечал. — Качома помнишь?» — «Помнишь». — «Путик своя помнишь?» — «Помнишь». — «Ходи, за память крепко, паря, держись. Капкан ставь. Трава, цветы запах помнишь?» — «Помнишь». — «Трава, цветы собирай. Людей лечи. Олень стоит, слышишь?» «Слышишь». — «На ружье, стреляй олень!» «Жалко, паря!» — «Больной он, убить надо. Стреляй!» Лунул. Убил оленя. Макар говорит — в голова попадал. «Иди, говорит, снимай шкура с оленя!» Снял. Однова руку совсем маленько резал. Заживет. Лечил меня Макар. Вылечил. Зачем в город бегал — не знаю. Врач говорил — нет свет. Макар сказал: память держись. Слушай. Уши-глаза, память — все видит. Другой год сохатый убил. Бегал, паря, за синий хребтик. Маленько спал. Во сне все вижу, во сне нет ночи. Вижу: лежу под елкой, сохатый тайгою идет. Большой авлакан. Спокойно идет. Вижу — ноздря водит, туда сюда, вот так, — Петр Владимирович начинает медленно водить головой, поднимается в рост, настораживается, выгибает спину, ни дать ни взять сохатый перед нами. — Я сплю, однако, себе говорю, спи, Петра, все видишь. Проснешься, ночь будет. Не запривадил сохатый меня, на поляну выходит. Вижу, траву ест, шею нагнет и сбират, сбират под губу. На шее — во каки складки — жирный. Проснулся. Ночь. Слышу — сохатый, вот он. Выслушал. Ружишко со мной было. Поляну помню. Однако две сосны на ней. В соснах сохатый. Жду. Вышел, траву храмк-храмк. Я легонечко ворохнулся, он ко мне голову повернул. Тутова выцелил и лунул. На колени, однако, авлакан торкнулся. Я ишо лунул. Бьет задним копытом, встать не может. Я с морды ишо забежал, ишо лунул. Затих. Шкуру снимал. Мясо в потакуй кидал. Серса, язык, печенка. Туша прятал. Шкурой крыл, колдником хоронил. Домой прибегал. Курил. Сыну говорил: «Поди, Алешка, возьми из потакуя серса, язык, почка. Я авлакан убивал». Праздник был. Макар прибегал: «Малацса, паря!» — кричал.

Петр Владимирович замолкает надолго. Молчим и мы. Потом поднимает ладонь и долго держит ее, чуть приподняв, на уровне глаз, потом тихо шепчет: «Бегалтан»[13].

Запись IX
Праздник медведя

Охотники вышли только на третий день. Привезли много мяса. Следили сохатого — амака вышел. Взяли амаку — вот он и сохатый. Взяли и сохатого. В стойбище шумно. В двух громадных казанах варится мясо. Сердце, печень, ночки, легкие и самые сладкие куски медвежьего мяса готовят отдельно. Голова медведя лежит нетронутой позади чумов, прикрытая ветловником. Собаки, сладко обожравшись, спят, посвистывая и похрюкивая во сне. Все женщины заняты разделкой мяса, подкапчивают его на большом костре, продымливают, чистят, обрабатывают шкуры. Жена старшего сына Петра Владимировича, мать Асаткан, Биракан[14] готовит пищу. Ей помогает Асаткан, раскрасневшаяся, веселая. Мужчины, все до единого, и я вместе с ними, мозгочат — колют сырые сохатиные трубчатые кости, выедают уже немного подзавядший мозг. Лица, руки лоснятся, покрываются налетом сырого костного жира.

Алексей — старший сын Петра Владимировича — полон гордости и тщательно скрываемой важности. Это от его выстрела рухнул сохатый, и на него вышел озверевший от собачьей трепки медведь. Ему — фарт.

Мозгочить поначалу неприятно, даже подташнивает с непривычки, но, глядя, с каким наслаждением, благоговейной сладостью едят вокруг, начинаю потихонечку, поборов брезгливость, втягиваться в общую трапезу.

Хлопнуть бы перед таким блюдом разом стакан за стаканом спирту или коньяку, а тогда и трава не расти — молоти все подряд. В вещмешке у меня фляга коньяка и две плоские бутылки «Отборной старки». Я их берегу, знаю сегодня будет праздник медведя. А пока, чтобы не обидеть охотников, стараясь не думать ни о чем, обираю пальцами, губами, языком расколотые кости, которые то и дело подталкивает мне то один, то другой охотник.

Втянулся — и вот уже в удовольствие глотаю студенистые, холодные, иногда чуть-чуть припахивающие сгустки костного мозга. Мозгачим. Тымаксан[15].

После завтрака курим. Потом пьем чай, долго — до пятого пота. Охотники рассказывают, как брали зверя, быстро, по-своему, так, что не разобрать.

— Много лося, паря. Пожар горит — бадара. Сохатый прячется, сюда бежит. Шибко много.

— Где горит?

— Э, далеко. Двасать переходов, двасать пьят — оленя ходить будешь, — отвечает Алексей.

— Почему горит?

— Всяко разно быват. Агды — молнией зажигат, кудой место, там внизу, земля горит — выйдет огонь — горит. Кудой человек тайгу палит. Экспедиторы…

Экспедиторами эвенки и местные русские жители называют работников геологических, топографических и других поисковых съемочных партий.

— Шибко много кудой людишек по тайге бегат, — говорит Петр Владимирович. — Экспедитор больно кудой стал. Тайга — вредит, охотника — вредит. Кому польса делат, а?

Мне нечего ответить Петру Владимировичу. Я-то знаю, прав старый слепой охотник. Ох как прав! Много, очень много худых людей ходит по тайге.

вернуться

13

Бегалтан — лунный свет.

вернуться

14

Биракан — река.

вернуться

15

Тымаксан — завтрак.