— Ребята, — сказал Иван, — давай начистоту. Гоша погиб при взрыве печи. В печи плавился металл, при взрыве выплеснулся, как вода, накрыл Гошу… Сгорел он… — Васильев говорил с трудом, выдавливая из себя каждое слово. — Сгорел совсем, слился и застыл с металлом.
Наступило долгое молчание, Было слышно, как шумит в беззвучии тайга. Воздух недвижим, а шумит. Птицы кричат. Солнце светит.
Тихо в мире. Молчат люди, будто невиданной силой придвинутые друг к другу, плечом к плечу, сердцем к сердцу, душа к душе.
— А как же похороны? — после долгого молчания спрашивает Михаил.
— Так вот и без гроба, без могилы? — Это уже Алексей.
— Ребята, в том месте, где стоял Гоша, металл вырубили, его и положили в гроб.
И снова долгое молчание близких, родных в большом горе людей.
— А с Клавдей что? С внуком? — спрашивал тем временем Архип Палыч, все больше и больше бледнея лицом и все больше и больше скрывая волнение.
— Клаве мы еще ничего не сказали. За малыша боимся. Малыш крепкий. Клава думает, что Гошу срочно отправили в командировку. У нас такое очень часто случается.
— Ты мне с ней, Михайла Васильевич, свиданку организуй. Скажу, что вызвал сын телеграммой. Улетел, дескать, на полигон.
Снова долго молчали. Сидели втроем на опрокинутой бурей березе. Дерево, высоко взметнув оборванные корпи, продолжало держаться немногими живыми жгутами за землю: часть ветвей все еще зеленела на громадном, белом и уже во многом не живом теле.
— Значит, не придется взглянуть на сына в последний раз, — сам себе говорит Архип Палыч и обнимает за плечи Тихона Николаевича.
— Верю, обойдется у тебя, Тиша.
— Спасибо. Он у меня последний. Остальных война взяла. Четверо было — он последний…
Георгия Архиповича Заплотина хоронил весь город. Кумачовый, плотно закрытый крышкой гроб рабочие вынесли из заводского клуба и понесли на плечах главной улицей, через весь город на Красную сопку.
Задолго до появления траурной процессии люди выходили из домов и стояли на тротуарах, негромко переговариваясь. Мальчишки меж взрослыми устраивали возню, играли в пятнашки, смеялись. На них цыкали старшие. Мелкотня замолкала ненадолго и снова начинала егозить. Но стоило только появиться траурной процессии, и затихал мигом шум, прекращались разговоры, смирнела детвора.
Алый гроб медленно плыл над головами людей в полном безмолвии и тишине. Даже шум шагов громадной за гробом толпы был как плеск ноды в песчаный отлогий берег.
Медленно шагали впереди рабочие с венками на руках, к ним то и дело присоединялись парни, девчата, женщины, мужчины с новыми венками, с букетами живых цветов.
Те, что стояли на тротуарах, в великом молчании пропускали гроб и, словно бы втянутые этим скорбным движением, вливались в ряды провожающих.
Никто не сообщил официально горожанам о дне и часе похорон. Но весь город знал это число и этот час, и вот теперь, подчиняясь чувству, что роднит в беде русского человека, каждый считает своим долгом проводить в последний путь погибшего человека.
Многие, очень многие из тех, кто следует за гробом, задают себе вопрос: почему и за что погиб этот инженер, почему еще один ослепший и оглохший, с тяжелыми ранами, по слухам, рабочий — все еще при смерти, лежит в городской клинике?
Многие открыто ропщут, ругают начальство, власти, придумывают свои объяснения, версии, разноречиво и, как правило, неверно толкуют происшедшее.
Плачут женщины. Рыдает вся в черном красивая молодуха. Кто она? Люди не знают и никогда не узнают, что любила она Гошу Заплотина всем своим добрым, большим сердцем. Любила и тогда, когда бегал он на свидания к подружке Клаве, когда женился и жил, ничего не замечая рядом.
Укротила сердце свое, отошла в тень их радости, чтоб не мешать им, счастливым. Любит и сейчас и плачет, потому не в силах больше скрыть, что скрывала от всех и от него долгие годы.
Успокаивают ее подруги и тоже плачут, прижимаются друг к дружке, стараясь быть рядом.
И вся толпа тоже друг к другу ближе, плотно в один след идут горожане…
На кладбище грянули трубы: «Вы жертвою пали». Качнулся алый гроб, поднятый выше, поплыл над звездами и крестами к высокой сосне.
Много и коротко говорили над свежей могилой. Нужные и совсем ненужные слова, но от сердца, от души — это главное.
Крышку гроба так и не открыли. В толпе шепот:
— Обгорел так, что и не признаешь.
Старушки да досужливые женщины шушукаются.
Ударилась о крышку горсть земли с ладони Архипа Палыча, застучала горсть за горстью, и каждая в сердце отцовское.
Мимо люди проходят, незнакомые, каждый наклонится низко, захватит пригоршню, опустит в могилу. Один за другим, один за другим.
Так горсть за горстью руками покрыли могилу.
Похоронили Гошу Заплотина под высокую сибирскую сосну.
Четвертую неделю идут дожди. Небо над городом словно бы прохудилось. Мутно, широко катится в гранитном желобе Большой Посек, ярится, гудит вспухшая Живица. Покрыла коричневой водой перекат против дома Поярковых, точит навалистым стрежнем яр. Порою слышно, как тяжело падает в реку земля, увлекая за собой маленькие сосняшки.
Четвертую неделю между светом и вечной тьмой Сергей Поярков, и почти месяц ходит в его невестах Александра Федоровна Закатова — Сашенька.
Не смогла тогда, сил не хватило воспротивиться выдумке Степана Булыгина, нарушить случайную веру Тихона Николаевича, что вошла в его дом не медицинская сестра Закатова, а будущая невестка его — Сашенька. Не смогла, не имела права оттолкнуть от себя доверчивую Нину Гавриловну. Ничего ей не сказала о Сереже. Только одно, что близко она от него, в той же больнице работает, в том же отделении.
— Ты попросись к нему в палату, доченька. Ты за ним лучше приглядишь, чем другие, — попросила Нина Гавриловна.
И Сашенька пообещала.
Тихону Николаевичу рассказала больше — тяжело болен Сережа. Про то, что пока слепой и не слышит, умолчала. И то, что раньше Сергея не знала, тоже не сказала. Так пока лучше будет.
О Сергее Тихону Николаевичу на следующий день рассказал все парторг завода.
Все знает про Сергея отец, да только про нее не знает. Есть кому правду сказать. Да разве скажет ее Степан Булыгин? Он даже исподволь и ребят-то заводских подготовил. Дескать, Серьга в надежных руках. Сестра, та самая строгая, что поперла их из больницы с водкой, — Сережкина залетка разлюбимая. Он, Степка, давно ее знал. Молчал только.
Ребята поверили.
Четыре недели над городом дождь. Набухла, напиталась влагой тайга. Стоит черная, неприветливая. Только сосны, словно бы отбелились под дождем, высвечивают чистым телом, да и хвоя у них стала зеленая-зеленая и серебряная по закраинкам.
Все эти четыре недели Тихону Николаевичу и Сашеньке приходилось выкручиваться. Нина Гавриловна не без основания требовала объяснений: почему до сих пор ее не допускают к Сергею, почему он сам ничего не напишет. Ведь если верить всем, кто навещает ее, у Сергея очень легкое ранение: вывих правой руки (мог бы написать матери левой), больна нога, небольшая контузия.
Она понимала, что ей не говорят всей правды, и боялась этого, и страшилась услышать что-нибудь другое о здоровье сына, кроме того, что знала.
В больнице один ответ:
— Ему нужен покой. Никаких волнений.
— Пожалуйста, могли бы и разрешить свидание.
— Но у них такой строгий профессор. Не разрешает.
«Нелюдь, — думала она о профессоре. — Тебя бы на мое место. Бессердечный человек. Ему ни в грош страдания матери».
Добивалась встречи с Губиным, хотела уговорить, разжалобить.
— У него нет времени на прием. Много больных. Занят.
«Бюрократ какой-то», — думала Нина Гавриловна и шумела на мужа:
— Потребуй, где хочешь потребуй, чтобы меня принял этот ваш мировой светляк.
— Сама ты светляк, — сердился Тихон Николаевич. — Нельзя, — значит, нельзя! Порядок должен везде быть, а в больницах особенно. Чего ты квохчешься? Я вон спокоен, а тоже не чужой ему — отец!