Выбрать главу

— Отец! — возмущалась жена. — Петух ты старый. Всю жизнь от семьи…

— Замри! — грохотал уже искренне Тихон Николаевич, забыв на мгновение о скрываемом горе. — Тебе вон и Сашенька говорит: подождать надо. Не чужой человек нам Сашенька-то. Мало, что она тебе чуть ли не анализы все приносит да по три часа кряду о шельмеце этом талдычит. — Отцу было трудно называть так сына и кричать на жену, но он пересиливался. — Мало тебе всего этого. Мало? Да? — И уходил, грохнув дверью, и бледнел за глаза, и крепился, чтобы не пожаловаться ей, как трудно, нестерпимо трудно нести в себе все, что он знал о сыне. Только Сашеньке и можно излить душу.

Единственно, что удерживало Нину Гавриловну от решительных мер против ненавистного профессора. — это ежедневные приходы Саши, ее рассказы, ее добрые, уставшие после дежурств глаза.

Крепилась Нина Гавриловна, ждала.

Сергею сделали еще одну операцию.

Александр Александрович сказал:

— Будет видеть ваш подопечный, Сашенька! Будет! — Подумал и добавил: — Все решат два последующих дня.

Кризис. Она всегда боялась, когда произносят это слово. Знала, что он наступит — кризис. И все-таки думала: «А вдруг у Сергея пройдет это просто? Сразу начнет поправляться?»

Кризис начался в ее дежурство. Жар заметал Сергея. Он начал биться на кровати, стонать, впадая в глубокий обморок, затихал, едва угадывались дыхание и пульс.

Глухота Сергея прошла, и он часто слышал над собой девический голос, который всегда возникал, когда нестерпимой становилась боль. Он что-то рассказывал ему, этот голос, о матери, об отце, еще о чем-то, чего не мог никак уловить Сергей.

Все это время ненадолго, урывками приходило к нему ясное сознание и, только на мгновение осветив все происходящее, снова уходило.

Сергей горел в огне. Желтые языки пламени съедали тело, подкрадывались к сердцу. Толстый, пропитанный кровью канат вытягивался в веревку, в шнурок, в нитку, в волосок, со звоном рвался, и он под этот звон летел в пустоту, в холодный мрак. И снова откуда-то доносился девический голос, и снова карабкался Сергей по канату вверх, по черным, холодным глыбам в мокрый, липкий, но все-таки живой жаркий мрак бытия.

Утром перед самой сдачей дежурства Сергей затих. Дежурный врач и Сашенька сделали для него все, что смогли, все, чем располагала и могла помочь медицина.

Оба, уставшие и отреченные, сидели у постели.

— Больше ничего нельзя сделать, — сказал врач. — Пойду покурю. — И вышел, тихо притворив белую дверь.

Нянечка тетя Оля тоже ушла из палаты. А Сашенька все смотрела и смотрела на руку Сергея, на шею, на подбородок и нос, не скрытые бинтами, смотрела, как медленно бледнеют они, как вытягивается под простынями тело, и не верила, не хотела верить, что это все, что больше ничего уже нельзя сделать.

Она низко наклонилась над постелью, стараясь уловить уходящее дыхание. Взяла беспомощно упавшую кисть руки, пытаясь отогреть ее, уловить пульс и спрятать ого и ладошки, как прячут мальчишки выпавшего из гнезда птенца.

Пульс не улавливался, рука холодела. Сашенька замерла. Тихо вошла в палату сменная сестра. Постояла у двери и, покачав головою, вышла.

Сергей уходил.

И вдруг под пальцами Сашеньки что-то колыхнулось, почти неразличимо, неправдоподобно. Вот так, вероятно, ощущает наседка первое робкое проявление жизни будущего птенца за тонкой скорлупкой.

Сашенька затаила дыхание, всем существом вслушиваясь в этот неправдоподобный толчок. Снова что-то колыхнулось, теперь уже яснее, отчетливее…

«Стучи, ну стучи же! — все, все просило в Сашеньке. — Стучи. Ради бога, стучи».

И снова толчок, один, другой, третий…

«Бьется! Бьется сердце!»

Выноси, нежный, трудолюбивый, необычайный мотор, выноси человека из небытия, из мрака к свету. Стучи! Стучи, сердце!

Медленно, словно напуганная этим стуком, покидает тело бледность, возродилось дыхание. Оно уже слышно, оно видно — ритмично поднимается и опускается холмик бинтов на груди. Человек жив. Он только спит еще, глубоко и спокойно. И это уже не забытье, не черная оморочь — это сон выздоравливающего, поправшего смерть человека.

Сашенька не знает, сколько просидела она так вот, согнувшись, спрятав в ладони широкое запястье больного, всем существом желая одного: «Стучи, стучи, стучи, сердце!»

В палату вошел Александр Александрович, остановился у изголовья кровати.

Сашенька подняла на него мокрое от слез бледное лицо.

— Он жив, Александр Александрович! Жив! Пульс нормальный. — И, отпустив руку Сергея, спрятала лицо в ладонях.

Профессор скорее по привычке, чем по необходимости, на мгновение взял слабую руку больного, улыбнулся и, обняв за плечи плачущую сестру, весело и громко сказал:

— Мы победили, Сашенька. Напрасно говорили нам, что мы фантазеры. То есть не говорили — думали. Я-то знаю, я старый воробей, меня на мякине не проведешь, — и по-мальчишески щелкнул Сашеньку в темечко.

Дежурная сестра и два санитара с носилками вошли в палату.

В день после кризиса Сашенька долго не могла уйти из больницы. Ей все казалось, оставь она палату, и Пояркову сразу же станет хуже.

Дежурная сестра несколько раз выставляла ее в коридор.

Сашенька, минут десять побродив по отделению, снова возвращалась к знакомой двери, незаметно проскользнув в палату, садилась на табуретке у окна.

Наконец сестра так разозлилась на нее, что нагрубила, выпалила разом:

— Что ты тут слоняешься?! Ты что, совсем уже обалдела? А если бы у тебя не один больной был, а десять, что бы ты тогда делала? Не мешай работать, уходи, а то, честное слово, скандал устрою, до Губина дойду! Уходи!

Сашенька, не ответив, быстро вышла, услышав за дверью недоуменное:

— И что она… влюбилась, что ли?

«А почему действительно я так переживаю за него? — подумала про себя Сашенька, вот так спокойно за все это время. — Почему?»

Раньше, до прихода к Поярковым, Сергей был для нее просто очень больным человеком, а его семья — людьми, которым надо помочь, просто необходимо помочь в трудную минуту.

Теперь другое: и он, и они стали ей необычайно дороги. И Тихон Николаевич, который только с виду сердитый и хмурый, умеющий так нежно сказать: «Доченька» — и поделиться всем, о чем думает. И Нина Гавриловна, с ее доверчивостью и неизбывной любовью к сыну, и сам Сергей, о котором теперь со слов его матери знала она все-все. И каким был маленьким, и как однажды залез с ребятами в склады мясокомбината и уволок оттуда громадный круг колбасы. И как потом, повиснув на заборе, получил в зад заряд соли и дней пять, выдранный предварительно отцом, сидел без штанов в тазу с теплой водой.

Знала и о том, как здорово мог «представлять» любое в драмкружке, читать и даже писать стихи.

Знала все о Сергее, и даже его лицо, которое, всегда озорное и улыбчивое, смотрело на нее с любительских и настоящих, сделанных в фотомастерских, карточек.

Сашеньке верилось, что она действительно уже давно и хорошо знает Сергея и что дружба их не выдумка, она была, она правда.

Как была благодарна Саша Нине Гавриловне и Тихону Николаевичу, что они никогда не расспрашивали ее о дружбе с Сергеем, об их первом знакомстве. Если бы они спросили, она никогда бы не смогла соврать им.

А Нина Гавриловна, каждый раз провожая Сашеньку до калитки, просила: «Ты уж поцелуй его за меня покрепче. Скажи, мама просила поцеловать». И каждый раз Сашенька, смущаясь и краснея, говорила: «Хорошо».

Прямо из больницы Сашенька заехала к Марии Ильиничне, сделала ей инъекцию и, извинившись, что не может сегодня послушать в пересказе старушки главу из «Тихого Дона», который та читала, поспешно ушла.

Она бежала к автобусной остановке, легко перепрыгивая лужи, забыв раскрыть зонтик. И дождь хлестал ее по лицу, струйками скатывался за воротник кофточки.

«Что же это я делаю?» — засмеялась Сашенька и, раскрыв зонтик, уже просто торопливо зашагала по тротуару, обходя лужи.

На автобус она все-таки опоздала и добралась до Заречного поселка только следующим рейсом, в третьем часу дня.