Нет берегов у тайги, разметалась, разлилась она на тысячи, тысячи километров, шумит вольно зеленым девятым валом, волна за волною. Услышал раз в жизни привольный, без берегов шум — до последнего вздоха помнить будешь. Не отпустит тайга, будет звать, докатывая, где бы ни был, до слуха широкий зеленый плеск.
— Бур-бу-лен, бур-бу-лен, — поет колокольчик.
Теперь-то я знаю, почему в эвенкийском языке два разных слова, обозначающих колоколец. Бурбулен — лето. Бражные запахи тайги, говорливые ручьи и родники, шиверистые реки, цветы на паберегах, листва, травы, солнце в небе — золотым колоколом — бур-бу-лен. Спелая ягода сыплется на гулкое дно берестяного туеска.
— Бур-бу-лен, бур-бу-лен, — колокольчик на шее мудрого учага.
Впереди идет Чироня. Просекает временами пальмой уже заросший, едва различимый путик. За ним три белых оленя; их подарил Петру Владимировичу перед смертью Макар Владимирович.
Следом Асаткан. Она поведет обратно на стойбище оленей, а мы с Чироней, сокращая путь, тайгою выйдем к Неге. На Асаткан черные плотные шаровары, легкие дорожные чикульмы, платье-сарафан (руки у девушки по плечи голые), туго по самые брови повязан красный платок.
Путь наш лежит по сухим чистым борам, по самым вершинкам хребтиков. Тут нет комара, идти легко, закинув за плечи черные защитные сетки. Платье у Асаткан в талии узко перехвачено ремнем, небольшой нож в деревянных ножнах у бедра, в руке легонькая пальмичка. Шаг у девушки легкий, стремительный. Кажется, плывет она меж стволов, не касаясь земли.
Мы идем на Балдыдяк. К месту, где родился и где покоится в тяжелой сибирской земле Макар Владимирович Почогир — мудрый человек. Охотник. Ганалчи…
Макар Владимирович…
Ганалчи…
Стрелок из лука…
И пришли воспоминания…
— Ну, здраствуй, здраствуй, паря! Однако, издалека прибежал?.. Из Москвы?! У-у, шибко далеко Москва. К нам из Москвы не прибегали давно. Знаю вас, знаю. Геологов тайга водил. Шибко много народу шло. Шибко много. Дорогой камень искали. Алмаз. Шибко долго искали.
Макар Владимирович улыбается, по лицу бегут морщинки, словно бы рябь на спокойной глубокой воде.
В мире ночь. Глубокая, с черным студеным небом, над черными лесами, над белыми хладными снегами с прозрачными, в ладонь, проталинами звезд.
Трое суток назад вышел я из Буньского с каюром Степой, с четырьмя оленьими упряжками вниз по Авлакану в урочище Коняк, с надеждой разыскать стойбище Макара Владимировича Почогира и остаться у него на сезон соболиной охоты. Степа — молодой парень, внук Макара Владимировича, — без лишних разговоров согласился сбегать со мной к деду.
Весь день перед отъездом мотались мы с ним по селу. Заходили то в магазин, то в аптеку, то зачем-то в райисполком и райком, и даже в собес, и в клуб, и, наконец, по бесчисленным знакомым и родным Степы. Везде он помногу здоровался и задерживался всего на несколько минут, чинно присев на краешек стула, скамейки или просто на порожек перед дверью. Визиты эти носили какой-то благоговейный характер и, честно, немного меня раздражали. Я всегда волнуюсь перед дорогой, это уже в крови, этого не изживешь. А тут особенно. С утра Степа собрал в тайге сильных оленей, свел их в огород, подле избы, обладил нарты, загрузил их. Наконец впряг оленей. И в тот момент, когда я был уже готов предложить выпить на дорогу, стойя в громадной, до пят, волчьей парке, вдруг начались эти странные, на мой взгляд, визиты. Путаясь в длиннющих полах своей неуклюжей одежды, я едва поспевал за стремительным, одетым в одну нараспах стеганку каюром.
— Степа, когда побежим? — то и дело спрашивал его и получал вполне определенный ответ:
— Чичас, чичас, маленько все готово. Маленько бежать будем.
Наконец, выбившись из сил, я потерял своего каюра и возвратился к месту нашего отъезда. В огороде стояли запряженные тихие олени, повесив долу заиндевелые ласковые морды. Они безропотно ждали своего хозяина, прикрыв веками теплые глаза. И только маленький олененок, тыкался по огороду, фыркал, копытил землю, проявляя беспокойство. Сбросив в сенцах опостылевшую, всю прожженную жаром моего тела парку, я прошел в избу Степиных родителей.
По случаю вот-вот открывающегося сезона соболиной и беличьей охоты из Буньского ушли все, кто мог стоять на лыжах и держать в руках ружье. (Мне повезло. Степу только что выбрали депутатом сельского Совета, и он считал своим долгом уйти на охоту последним, проводив каждого, кто уходил на промысел).
Я сидел в пустой, но хорошо протопленной избе и ждал своего каюра. Быстро смеркалось. Зимний день на Авлакан-реке короче носа синицы. Не стаяли еще утренние голубые сумерки, как уже начинает густеть синий вечерний помрак. Я не знал тогда одной особенности, бытующей у этого народа, — в дорогу выходить с первой большой звездою. Я просто волновался, уверенный в том, что придется задержаться в Буньском еще на одни сутки. Не был я уверен и в том, что сумеем мы в неоглядной глыби тайги найти охотничий чум Макара Владимировича. Я уже дремал на лавке под шорох тараканов в запечье, когда гулко, как выбитое из бочки дно, ухнула дверь и на пороге появился Степа.
— Давай, давай, однако, некогда! Быстра нада! Олень совсем зазяб. Кушать хочет. Бежать хочет! Быстро надо, — заторопил он меня, заметался по избе, что-то разыскивая.
Степа был заметно навеселе, но от посожка отказался.
— Непьющий, — сказал он и откровенно дыхнул на меня легким запашком недавно выпитого спирта. — Бежим!
Мороз под пятьдесят. Деревья над Авлаканом будто бы остекленели. Кажется, крикни в эту безмолвность — и мигом рассыплется мир на тысячи звонких льдинок.
Пар от нашего и оленьего дыхания висит позади длинной-длинной нетающей полосой. Точно так же высоко в небе оставляет за собой след самолет.
Степа иногда останавливает оленей, и мы осторожно обламываем с их ноздрей и губ лед.
Пробежали высокий окатистый холм, густо поросший лиственницей, елью и березой, с лысой вершиной. Место это зовется Крест. О нем Степа рассказал легенду.
Давно-давно с первым льдом направился в тайгу жадный купец, решил опередить своих конкурентов: «Всю пушнину заберу, в барыше буду». Да только встал на пути Авлакана могучий холм. Бросились на него стрежневые волны, начали льдины на берег выпирать. Захороводилась вокруг вода, закрутилось крошево. Сверху еще льдины сбежали, заторило ледоход, река силу набирать стала. И в самую круговерть с крошевом и льдинами занесло купеческий шитик. Опрокинуло, раздавило, как гнилой орех. Купец тонуть стал. Был он мусульманин, стал на помощь аллаха призывать, не помогает аллах — не слышит.
Взмолился купец: «Помоги мне, русский бог, коли аллах не слышит! На холме тебе крест поставлю». Но и русский бог купца не услышал. Он уже ко дну пошел, да увидел его с берега эвенк-охотник. Спас купца. Говорил ему: «В тайге человек к человеку идет. Человек человеку помотает. Будешь так жить — хорошо будет. Нет? Не поможет тебе ни аллах, ни бог».
Купец охотника выслушал, ухмыльнулся. Крест все-таки на холме поставил — большой, деревянный. А вот человеку навстречу никогда не ходил. И погиб скоро: съел его амака, а крест сгнил и рухнул.
Синяя, безмолвная ночь. Старый месяц умер, новый еще не народился. Звезды осыпали небо, теплятся, перемигиваются, путаются в рогах оленей. Молоденький олененок жмется к моим нартам, заглядывает в лицо, отогревая его своим дыханием.
Мороз крепчает. И звон конгилона наполняет всю ночь.
— Эй, паря, — кричит Степа, — однако, курить надо, кровь греть надо! — Он останавливает оленей.
Закуриваем.
— Степа, а ты можешь спеть песню каюра? Свою песню эвенка?
— Однако, спою. На-ка, паря!.. — Он протягивает мне дорожную хлорвиниловую флягу. Делаю несколько глотков острого горячего спирта. Закусываю, как и Степа, снегом. Мы смеемся, и смех наш раскалывает тишину.
— Еще маленько — и дом. Садись, побежали! — командует и трогает свою упряжку.
— Песню каюра спеть не забудь! — кричу, падая в нарты.