Отец его, Аланчан, — мудрый старейшина рода Почогиров — впервые вложил ему деревянный лук в руки, когда едва-едва встал он, словно бы орокон[24], на неокрепшие ноги. И потом, когда впервые вышел один на один с тайгою, стрелял он из лука и белку, и соболя, и разную птицу, пока не получил от отца своего в наследство мудрое кремневое ружьишко и право вести с купцами торг на ярмарках в Буньском. Какая сила заставила его отвернуться от огненной воды, понять язык и нравы народа, с которым вот уже столетия живет его маленький народ, не дать обмануть себя, а значит, и близких своих в тяжелом для каждого жителя тайги и непонятном к тому же деле — торге? Ведь един закон для каждого живущего под свободным небом по справедливости, но тому, как было среди них с давних-давних пор. Каждый приходит в мир не обижать другого. Каждый живет добротой земли, а значит, и своей добротой к ней, живой и мудрой. Земля — мать… Ее нельзя обидеть так же, как нельзя обидеть сына ее — илэ — человека. Какая сила повернула его к людям, несправедливостью загнанных сюда от родных домов и семей, от привычной для них обстановки? Позднее он водил их по таежным урманам, от Авлакан-реки до большой воды Енисея и Лены. Партизаны. Это слово пришло к нему в сердце как понимание справедливости. А потом первая школа в далеком их стойбище. Первый торг по справедливости, по давнему их закону — нельзя украсть, нельзя обмануть…
Осторожно, словно боясь каждого глотка, ест свою пищу Макар Владимирович. Исходит передо мной сытым густым паром сочная глыбка сохатиного мяса, словно ледком подернулся крутой навар таежного супа в глубокой миске, пышет сладким запахом румяная колоба, тяжело-загустело падает в кружку крутая струя чая.
Я здоров. Я воздаю славу пище человеческой. Я радуюсь горячему току крови в своем теле. Макар Владимирович улыбается. Он победил осенью последний страшный, пуще всего, что испытал, приступ боли. Он здоров. И только нервно взлетает и стремительно падает кадык при каждом сторожком маленьком глотке.
Он победил болезнь. Человек улыбается отцовской скупой и детской доверчивой улыбкой.
Завтра мы уйдем с ним в тайгу за шесть оленьих переходов, в таежное урочище Усть-Чайка.
…Ночью я просыпаюсь от тишины. Поворачиваюсь на спину и долго смотрю в небо. Круглый пятачок хонара, в который уходит дым от печурки, сейчас чист. Смолье давно прогорело, и в хонар нападали звезды. Голубые, с льдистым отливом, они медленно плывут в небе.
Я вслушиваюсь в ночь, и мне на мгновение чудится, что я слышу далекий-далекий шорох. Шорох миллионов звезд в морозном небе. Сейчас они кажутся мне такими близкими, что только поднимись, протяни руки, и их голубые венчики медленно соскользнут в ладони.
Я высвобождаю руки из-под горячей медвежьей шкуры, прикрываю пальцами глаза, и тогда звезды почти касаются моих ресниц. Так я лежу минуту, час, а может быть, и всю ночь. Время оставило меня, я не ощущаю его…
В хонаре поблекшие, но все еще яркие звезды, полог в чум приоткрыт, и ближний рассвет обозначил в нем белый квадратик. И кто-то ходит и ходит там снаружи ровными сторожкими шагами, немелодично звучит в ночи конгилон на шее старого оленя.
Утром в чуме гудит печурка, заваливая хонар голубым мягким дымом, горьковатое сизое облачко от трубочки Макара Владимировича висит у входа, пыхтит на огне чайник. Дарья Федоровна месит тесто для колоб.
Я сбрасываю с себя шкуру, здороваюсь с хозяевами и чувствую во всем теле, в каждой клеточке буйную радость жизни. Руки мои, лицо, одежда пахнут свежим запахом еловых ветвей.
Хозяин улыбается.
Одеваюсь, натягиваю унты, шарю вокруг себя, пытаясь найти шапку. И куда она запропастилась? Разбираю груду шкур, и вдруг они начинают шевелиться, пыхтеть, и передо мной появляется кругленькая, чуть раскосая потешная рожица с черненьким хохолком.
Рожица таращит на меня глаза, а в них так и прыгают хитринки-озорники.
— Ты кто? — спрашиваю.
— Гошка! А ты?
— Дядя.
— Я спал, ты приехал, да?
— Да.
Гошка вылезает из-под шкур. Ему лет шесть, глазенки быстрые, веселые. Он улыбается белозубо, задиристо.
— Пойдем умываться, — предлагаю я ему.
— А ты снегом моешься?
— Да.
— Снег помягче, смотри, выбирай. Порезаться можно. Понял?
— Понял.
— Ну пошли.
Мы выходим из чума. Тайга стоит белая, неподвижная. Молоденькие лиственки и березки гнутся под белыми копешками снега. Горит костер. На тагане в котле булькает варево. Гошка заглядывает в котел.
— Бабушка похлебку готовят. Вкусна-а…
Где-то в чаще сухо потрескивает валежник, шуршит снег — олени копают ягель.
— Кухтой умываться будем, — говорит Гошка и начинает трясти березку. Я помогаю ему.
С дерева на нас падает мягкое облако снега. Мы смеемся, захлебываясь холодной искристой пылью.
Пригоршнями черпаем снег, трем руки, лица. Капельки влаги застывают на ресницах.
В чуме Дарья Федоровна накрыла стол — маленькую, гладко выструганную столешницу на крохотных ножках.
Мы пьем густое, прохладное кумни — оленье молоко, закусывая пахучей, поджаристой кодобой.
Степан что-то быстро по-эвенкийски рассказывает деду. Гошка подсовывает мне надкусанный им кусок сахару. Мы друзья, и я принимаю подарок, в свою очередь угощая его моим надкусанным куском.
Мы с Гошкой в тайге. Пока старшие готовятся к охоте, Гошка посвящает меня в таежники.
— Амаку не бойся, — строго говорит он. — Амака зимою спит. Летом я его сам боюсь. — И предлагает: — Давай на тот берег уйдем, а?
— Зачем?
— А там у меня мамка и отец. Я тебя проведу, туда тропочка есть.
— А как звать твоего отца?
— Валентин Манго.
Я много слышал о нем. Валентин охотится вместе с женой, дочерью Макара Владимировича.
— Дядя, мамка моя белую белку добыла.
— А почему она белая? — спрашиваю.
— Не знаю… Папа говорит, что так редко бывает. Очень хорошо глядеть надо, чтоб белую белку убивать!
Я поражаюсь памяти и смышлености этого мальчонки. В тайге он ведет себя так же, как его сверстник-горожанин в своем детском саду. Гошкины игрушки — белая кухта на деревьях, следы белки, охотничьи собаки, оленята и еще сотни интереснейших «игрушек».
Еще год-два, и дед или отец возьмут его на охоту. Стрелять он уже умеет сейчас.
— Дядя, пойдем, я что-то покажу, — таинственно говорит Гошка.
Мы идем глубокой оленьей тропой. Мальчонка впереди, я за ним. Неслышно опадает с деревьев кухта. Косые лучи поднявшегося над тайгой солнца золотят верхушки деревьев.
Гошка останавливается у широкого распадка. По склону сбегают вниз редкие деревья, молоденькие белые сосенки и елки, снег тут глубок и как-то необыкновенно легок. Каждый сугроб будто упавшее на землю облако.
На самом дне распадка поблескивают и искрятся голубые наледи родников. Их очень много, они буравят снежный наст, подтачивают сугробы, блестят меж негустого марника, а над ними покойно покачивается сквозная дымка пара. На ветвях больших деревьев, на лапах сосен и елок длинные пушистые нити инея…