Выбрать главу

— Видишь, дядя? — шепотом спрашивает Гошка.

— Что?

— Это звезды, у них тут дом…

Запись XI
На Усть-Чайку

И снова дорога. И снова мы уходим в тайгу с первой звездой, что медленно поднялась над тайгой, над белыми снегами.

Аргиш стремительно сбегает в распадок, выносит нас на широкое выполье Авлакан-реки. Прозрачно вызвенивает конгилон, всхрапывают олени, и недвижимый доселе воздух разом омывает лицо, упруго набиваясь в ноздри мелким, из-под полозьев нарт, снежным свеем.

Я оглядываюсь. На юру среди хвойного чернолесья крохотной ранкой кровоточит костер. Кажется, в плотной синей сутеми различаю маленькую фигурку Гошки и темную, словно бы копешку сена, фигуру Дарьи Федоровны. Они там, на юру, машут нам руками, желая доброго промысла. А может быть, это только кажется мне, но я все-таки тоже машу рукою, желая им удачной охоты. Степа провожает до устья Демы. Прощаемся, хлопая друг друга по спинам, пожимаем руки.

Аргиш покидает гирь — торный, уже осевший путь — и медленно уходит вверх по речке Деме к охотничьему урочищу Усть-Чайка. Степа бежит в обратную на Конек, в одной легонькой стеганке, пешком. Семь с лишним километров, что успели проехать, для него не крюк. Мы остаемся вдвоем с Макаром Владимировичем.

Олени, тайга, ночь…

Мы в ночи, в безмолвной оснеженности, и только тихонечко поскрипывает под нартами снег, тяжело дышат олени да звенит и звенит, катится, перегоняя упряжки, серебряный тонкий голос конгилона. О чем ты поешь, серебристое эхо севера?

Кон-ги-лон — кон-ги-лон — кон-ги-лон… Медленно поднимаются в небо звезды — одна, другая, третья, десятая, сотая… не сосчитать. Покидают свой дом в распадке за Гошкиным чумом. Перемигиваются друг с другом и с теми, что еще на земле, в лесах и за лесами, кажут дорогу путникам, откликаются на голос колокольца…

Все больше и больше звезд в небе — легла млечная дорога мироздания накатанным нартовым путем за черный краешек белых лесов в беспредельность.

Кон-ги-лон — кон-ги-лон — кон-ги-лон… Притомились олени, с трудом тянут легкие нарты. Продукты и всю обиходь еще по лету развезла по стоянкам Дарья Федоровна; с собой мы взяли только то, что необходимо в дорогу и на черный день.

Собаки (их четыре) — две Макара Владимировича и две отныне мои — вывалили языки, прихватывают на ходу снег, трусцой бегут за последней нартой. Порой встрепенется где-то под обрывом задремавший заяц, сиганет в чащобу. Взовьются собаки, пуганут для острастки косого, отбежав ненадолго, и снова вернутся к аргишу. Снова спешат позади, попыхивая парком из горячих пастей, прихватывая языками взбитую холодную пену снега.

Макар Владимирович оставил нарты, жалеет оленей, идет впереди скользким проворным шагом. Иду за своей нартой и я. Сбросил парку, сбил на затылок ушанку, скинул с ладоней вачаги, болтаются они, крепко привязанные к запястьям. Идти легко, снег еще не глубок, самое время начать промысел с собакой. Через месяц-другой навалит сугробы, только что «вплавь» перебирайся. Собакам тогда делать нечего, по глубокому снегу не загонишь зверя — вся надежда на капкан, на «пасть», на «кулемку», на «плашку»…

Бреду за нартой, ощущая под снегом подошвой ребристое тело реки. Высокие, по самый пах гурумы, шитые из оленьих камусов, теплы и легки. Через мягкую их подошву слышу неторопливый ход большой воды под молодым покровом льда.

В жизни не носил такой справной, добротной и красивой обуви. Гурумы белые, с темными клиньями серой шерсти, в затейливом узоре бисера, рассыпанного от ступни до голени, с прошивом поверху из красных, синих, белых треугольничков, кружков, квадратиков кожи.

Медленно уходим все дальше и дальше вверх по реке. И кажется, что время, само время, вполне материально, шагает рядом с нами, не вырываясь вперед, не отставая. Мы словно бы слились с ним. Мы часть одного целого, собранного воедино, чего-то громадного, мудрого. И нет ни опасения, ли страха, ни суетни, ни тревоги перед тем, что позади, впереди, обочь нас. Нет — потому, что мы частица одной великой гармонии. Никакая сила не способна сейчас разрушить ее. Мы в ней — крохотная неотъемлемая частица. Время материально, я могу потрогать его рукою. Вот оно, идет рядом с моим сердцем, с током моей крови. Я — одно целое с тем, что породило меня на свет и что снова возьмет в себя в означенный час, хотелось ли этого мне или нет. Я не волен ни в своем рождении, ни в смерти. Даже в смерти. Я — природа. Одно из коротеньких мгновений ее вечного движения и обновления. И сейчас, как никогда, слит с ней, с моей повелительницей. О, это чувство единения, как редко приходит оно к нам, как редко, как редко!.. Чувству этому нет равных из всех прекрасных чувств, которыми так щедро одарен человек и которые часто разменивает он на суету придуманных им же самим забот. Я каждой клеточкой, каждой капелькой крови, каждым самым крохотным ядрышком, что ли, чувствую тебя, моя вечная колыбель — мое мироздание.

Что это? Суеверие? Отречение? Ощущение тайны? Загадка ли студеного Севера? Снега ли ворожат мне? Или это то, чему нет объяснения? Что это? Что?

Молчат белые леса, ночь молчит, оснеженно мудро.

И только по всему миру от края до края:

Кон-ги-лон — кон-ги-лон — кон-ги-лон.

Первая наша остановка в зимовье Урамы — большая гора.

Распрягли оленей. Выпустили их в тайгу кормиться до утра. Мы в переходе, обычай «первой звезды» уже не властен над нами, теперь только движение все дальше, вперед и вперед. Через тайгу, по рекам, озерам, широким безлесным морям, что зовутся тут тундрами. Все дальше и дальше к черным борам промыслового угодья.

Зимовье маленькое, но удобное — все под руками. Аккуратно сложенная смолистая стопка дров в переднем углу; прилаженный у крохотного оконца столик, каменка, широкие нары, по матице густо набиты деревянные клинья, на них развешаны продукты: сухари, соль, сахар, крупа, на свободные клинушки вешаем для просушки одежду, обувь. На столике чуть чадит густой копотью керосиновая лампа, трещат поленья в подтопке, и мягкие отблески огня шарят по чисто выскобленному полу.

Хорошее зимовье у Макара Владимировича. За дверью по всем четырем стенам высокие поленницы заготовленных на зиму дров, пиленных и аккуратно расколотых в плашку. Живи хотя бы месяц безвыходно в зимовье, все под руками, все приготовлено загодя. Таких зимовий на пути к Усть-Чайке три. Рубил их Макар Владимирович еще до революции вместе со ссыльным поселенцем Иваном Рыжовым и двумя его товарищами. Поселенцы тогда в тайге основали заимку — три избы, лабазы над рекой Тетеркой. Туда и просекли путь, срубили зимовья. На заимке в любое время припас приобрести можно было. Охотникам большая помощь вышла. Купцам, что в Буньском торг вели, плохо. Пошла пушнина, минуя их руки на Тетерку в товарищество, так звали поселенцы свое предприятие.

Первый рассказ Ганалчи, услышанный мной в зимовье Урамы

Три года торговал Иван Рыжов со товарищи, три года откочевывали после промысла на Тетерку охотники.

На четвертый, летом, потянуло по тайге дымом, ухнули, раскололись, понеслись по-над водой выстрелы. Пошел гудеть да яриться по тайге огонь, отпугивая подальше к большой воде зверя, сгоняя с кочевий семьи охотников. Только через месяц пробрался на Тетерку по жарким, еще курящимся кислым дымком пепелищам Макар Владимирович. Все вокруг слизал огонь, все прибрал, испепелил в серый прах избы, лабазы, добрых людей. А может быть, и успели уйти от лихой беды люди?

Не ушли.

Обгоревшие кости двух из них нашел охотник на береговом каменистом свалке, там, где когда-то буйно кустились тальники. У каждого в черепе дыра — след винчестерной пули. И третьего нашел Макар Владимирович — друга своего Ивана Рыжова. Лежал Иван, на каменистом островке протоки, охватив землю раскинутыми руками, уткнувшись кудрявой головой в ноздреватый серый камень. Закольцевал его огонь на малом островке, не выпустило по реке узкое, заросшее деревьями горло протоки. Жив был Иван, ранен только, по ногам хлестнул его свинец. Когда уходил он в ночь от горящих изб. А может быть, и специально перешибли ему ноги, бросили на островок — заживо сгорай. Так оно и было, прихвачен Иван за шею стальною цепкой к серому ноздреватому камню. От жары, от потери крови умер в огненном аду.