Все это время он пристально следил за стариком. Ручьев несколько раз просил все-таки попробовать оперировать Почогира. Согласие на операцию охотник дал сразу же по приезде в клинику, спокойно, без волнений. Ему, не раз побывавшему в медвежьих лапах, носящему на себе страшные отметины острых когтей рыси, шрамы и следы серьезных переломов, врачебная операция казалась делом весьма простым и несложным. Все говорило профессору, что случай болезни неоперабельный, что вряд ли, если даже что-то удастся сделать, старик сможет выписаться из клиники и вернуться на родину, о которой — в этом был уверен Александр Александрович — он беспрестанно думает. Если есть хоть малейший шанс помочь человеку — надо оперировать. Это он хорошо знал. Но твердо не знал, поможет ли этот зыбкий шанс тому, кто спокойно, без суеты, слез и страха готов принять смерть. Но только там, где обрел жизнь.
Потапов решил — операции не делать. Он объявил это Ганалчи, нарушая принятый в нашей стране этический закон: скрывать от ракового больного причину его недуга. Потапов сказал, впервые за всю жизнь называя пациента на «ты»:
— Прости меня, отец, но я не могу вылечить твоей болезни. Я бессилен перед нею, как были бессильны все до меня.
— Мани лечили эту боль. Я ее лечил, — упрямо сказал старик. — Ты не можешь знать нашего лекарства. Слишком мы далеко от тебя. — Профессора удивило то, что старик говорил почти без акцепта. Он вообще за то время, пока лежал в клинике, быстро перенял профессиональный разговор врачей, сестер и нянечек. — Я лечил себя, но и наше лекарство победила боль. Я слишком стар. Я все взял у тайги, теперь все отдам людям. Спасибо тебе, Умный Человек. Ты понял Ганалчи, старого Макара. Возьми на память. Это очень удачный и старый трубка. Ее никто не помнит, кто сделал. Ее курил каждый Большой в нашем роде. Теперь нет Больших. Никому не надо ее курить. Я был последним. Возьми, доктор Потапыч.
Макар Владимирович протянул профессору маленькую трубку. На ней едва-едва угадывался некогда глубокий резной узор. Руки охотников отполировали ее, но она стала от этого еще красивей.
— Что же мне подарить тебе, отец? — Александр Александрович стал шарить по карманам.
Старик остановил его:
— Не надо. Я ничего не возьму туда с собою. Человек приходит на землю без ничего. Без ничего он должен уйти, все, что приобрел на земле, должен отдать людям.
Ганалчи выписался из клиники. В его дорожном турсуке много разных диковинных для городского человека вещей. Мягкие новые меховые чулки, чикульмы, расшитые бисером, эвенкийские солнца — орнамент из цветных круглых кусочков кожи, вачаги — рукавицы, отороченные лисьим мехом, ножи в берестяных плетеных чехлах. Все это было новым, словно бы специально приготовленным перед отъездом. Так оно и было. Ганалчи знал, что вернется в тайгу, и каждого, с кем познакомился в клинике, он одарил наивной, но такой прекрасной памятью о себе…
Он вернулся в тайгу, когда последний белый аргиш словно бы привел за собою широкую весеннюю ростепель. Двинулись снега, хлынула вода, скатываясь по склонам в распадки, забубнили, зазвенели ручьи, кинулись к малым речкам, а те, мигом набрав силы, понесли остро пахнущую весною воду к Авлакан-реке. Разлилась Авлакан-река по долам, по широким еланям, затопила по маковки низменную тайгу: куда ни глянь, волнуется-играет под солнцем веселая вода, не охватить глазом.
Играй, смейся, Авлакан-река! Труби на весь мир гимн жизни, труби весну!
В мае пошел лед. Как исстари повелось, везде на всем долгом пути Авлакан-реки выходили на берег люди. Дети весело бегали у самой воды. Кричали радостно. Взрослые судачили меж собой, провожая взглядами торжественный и шумный парад природы. Старики выползли на береговой свалок, грелись на солнышке в тяжелых зимних шубах, откашливались как-то уж очень бодро, подслеповато щурились, пряча старые глаза от безудержного света. Гогот стоит на реке, крик.
Лед идет — елки-моталки!
Все село, вся Инаригда на берегу, вся семья, большая семья Почогиров. Макар Владимирович сидит на старой, вошедшей глубоко в землю колодине. Рядом Петр Владимирович и Егор Владимирович — братья.
— Видишь, Петра, льды идут?
— Вижу, Макар. Все вижу. Как раньше?
— Как раньше, паря.
— А ты, Егор, видишь?
— Плохо, паря, совсем кудой глаза стал.
— Лед проводим, меня провожать будем, — говорит твердо Макар Владимирович.
— Собрался, паря?
— Собрался. Скажите мальчишкам, чтобы согнали оленей моих в огороды. Тебе, Петра, трех белых отдаю. Учаг и две матки. Тебе, Егор, пару учагов. Добытливые учаги. За соболей моих последних деньги пришли — разделю поровну.
— Чироню не забудь, он тебя с самой Неги провожать прибежал. Плачет.
— Пьет, однако?
— Пил, Макар. Чичас нету…
Все раздал Ганалчи, все, что имел в этой жизни. И себя отдал всего, навсегда людям. Ушел в тайгу на Балдыдяк — к месту, где родила его маленькая эвенкийская женщина.
— Жил, не мешал вам, люди. И смертью своей мешать не хочу. Со мной пойдет Степка. Прощайте, люди.
Три оленя ушли в тайгу, два человека. Вернется один из них. Молча, без слез, провожали люди Человека. И только один, забежав за лабазы, давился рыданиями, плакал безутешно, по-детски, сжимая в кулаке мягкую от слез красненькую десятирублевую бумажку — наследство. Плакал Чироня.
Точно рассчитал свои силы Ганалчи. Дошел все-таки до Балдыдяка. Степан поставил чум на высокой голой горушке, отсюда далеко видно на все четыре стороны тайгу, Авлакан-реку видно отсюда. В чуме застелил Степан мягким лапником, набросал в голова пышную подушку ягеля. Внес в последнее жилище деда. Макар Владимирович уже не мог ни встать, ни сесть. Положил легонько лицом к выходу, так, чтобы видел в последнее мгновение жизни Ганалчи родную тайгу, Авлакан-реку, небо.
— Тут меня и покроешь, Степа. А теперь забирай оленей, уходи вниз, к реке. Уйду я, тогда придешь.
Дрогнул за березовым алдаконом чума колокольчик. Плавно покачиваясь, поплыл по тайге звон:
Бур-бу-лен. Бур-бу-лен. Бур-бу-лен.
Серебряная ниточка, все тоньше и тоньше, последняя, что связывает еще Ганалчи с миром.
Бур-бу-лен. Бур-бу-лен. Бур-бу-лен.
Все дальше и дальше колокольчик.
Лето приходит.
Уходит жизнь — ниточка тонюсенькая-тонюсенькая.
Прощай, тайга, Авлакан-река, прощай, люди, прощайте, мир, прощай.
Еще одним Человеком станет меньше на Земле. Уходит в беспредельность Ганалчи, Стрелок из лука, Макар Владимирович Почогир.
— Бур-бу-лен, бур-бу-лен, бур-бу-лен, — поет на шее белого учага серебряный колокольчик лета.
Мы пришли на Балдыдяк.
— Здравствуй, Ганалчи. Я обязательно расскажу о тебе людям.
— Здравствуй, бойе!..
Тайга шумит, широко, ровно. Птицы поют. Молчит Асаткан. Вздыхает о чем-то своем больною душою Чироня.
Олени замерли — три белых, словно бы из сказки.
Балдыдяк.
Остановились в верховьях Дигдали. Тут путик Макара Владимировича круто поворачивал влево, уходил по склону громадной черной сопки к водоразделу, на Кочому. Отсюда Асаткан должна идти одна с оленями, мы с Чироней направимся по распадкам через тайгу к истокам реки Неги, по ней и придем в деревню.
Было еще далеко до захода солнца, и я решил поглядеть на «писаные» камни, о которых рассказывал мне когда-то Макар Владимирович. Они где-то тут, недалеко от нашей стоянки.
Асаткан вызвалась проводить. Она не раз бывала около этих камней. Место хорошее, доброе, почему бы и не сходить.