Выбрать главу

Об этом я не думаю, это свершится. Меня уже нет на земле, нет мыслей, взгляда нет, ничего — оморочь. Катится по отмели снеговик…

…Асаткан дрожит мелко-мелко. Мокрая, маленькая. Да полноте, Асаткан ли это?

— Люча, не надо. Проснись, люча. Борони бог, люча, — забыла Асаткан так хорошо знакомый ей русский язык, говорит на родном, путаясь, сбиваясь, с акцентом. — Бойе, люча! Булэ, аяври?![28]

Все это кажется. Все неправда. Нет меня на земле. И Асаткан нет, ничего нет. Только камень-писенец.

— На, возьми. В рот возьми, жуй…

— Ала… ала…[29] — на губах дурманяще-сладкий, липкий какой-то вкус. — Тьфу! Гадость…

…Река-биракан водорослью кормит, раскачивает, задушить хочет. Тянет вниз подбородок, губы размыкает, вот так взнуздывают строптивых лошадей. Холодная сталь мундштука. Больно. Хруст какой-то. Нет! Нет! Не разомкну зубы. Не дамся! Нет, я не лошадь, зачем взнуздывать? Разошлись челюсти, ослабли. Во рту, в горле дурманная, противная сладость. Весь рот забит ею. Мерзость! Надо проглотить. Проглотить и свести челюсти, до хруста, напрочно. Глотаю. И вдруг тело мое изгибается — раз, другой, третий. Я ощущаю себя, я чувствую. Бьюсь, мечусь. И все во мне бьется, мечется. Свет вечерний, тихий, мутный-мутный, словно за матовыми стеклами. Асаткан, она там, за этой мутью, за дурнотой, за бегучей пеной реки…

— Люча! Бойе, люча!..

Рвота. Приступ дикой рвоты треплет меня. Из глаз, носа, рта хлещут фонтаны воды, что-то зеленое, алое, томное. Дурнота, легкость, боль… И снова — рвота, рвота, рвота…

— А я, люча! А я!..[30]

…Широко, жарко горит костер.

Упаристо, словно в бане. Медленно прихожу в себя. Гудит голова, тело гудит, во рту противно.

Вон опять заплутался в сосновом кружеве Холбан — алый, будто пропитанный теплой кровью Марс. Река гудит. За рекой белеет Писенец-камень.

Голова моя лежит на чем-то влажном, мягком, теплом. Повел взглядом — Асаткан. Чуть повернула красивое лицо к жаркому полымю костра, ломает сушняк, кидает в огонь. Веточку за веточкой. Над плечами, над головой чуть курится парок. Надо мной тоже. Одежда просыхает. Оттого и упаристо. Чуть пошевелился. Затылок мой на девичьих коленях.

— Лежи, лежи, бойе. Чичас пройдет. А я, люча!

Асаткан по-прежнему говорит с акцептом, быстро.

— Почему ты так говоришь, Асаткан?

Помолчала. Хрустнула в руках ветка, полетела в костер. Чуть наклонившись к моему лицу, прошептала:

— Боюсь я…

Шевелю ногами, поочередно то одной, то другой, руками — целы. Чуть прибаливает, поет бедро, бок щемит. И челюсти — ох как болят челюсти! Потрогал языком зубы — болят, на одном глубокая острая щербинка.

Поднялся, уперся руками в жесткий, теплый от костра камешек.

— Что со мной, Асаткан?

— Жив, жив, бойе, — отвернулась, встала на корточки, выбирает из большой кучи ветви, что покрупнее.

Ночь уже вокруг. Долго же я был там, далеко, вне времени… Долго.

— Целы? — переходя снова на «вы», спрашивает Асаткан.

Встаю на такие слабые, трясущиеся ноги. Чуть кружится голова.

— Выжмите одежду. Не поранились ли, поглядите. Я отвернусь.

Отвернулась, кинула для света охапку сушняка. Села ко мне спиной, подобрав под себя ноги.

Пытаюсь стянуть сапоги. Портянки загрузли, сапог пристыл к ноге, не снимешь. В руках слабость, в глазах круги.

— Давайте помогу. — Асаткан встала, прихватила узенькими ладошками пятку. Потянула, напряглась вся. Какая она сильная!

Чуть-чуть скрипнул сапог, подался, медленно пополз с ноги. Потом второй.

Снова села ко мне спиною Асаткан, снова кинула охапку сушняка. Осветилось все вокруг. Не надо бы. Стыдно. Стягиваю с себя одежду. На бедре ссадина, чуть кровенится ранка на боку, синяки на коленях.

Комары бродячие, шальные занудили, липнут к голому телу.

— Киньте одежду мне.

Вздрогнул от голоса, стыдливо прикрылся руками.

— Полноте, Асаткан.

— Давайте, давайте. Сухая будет.

Сижу у костра, натянул на себя выкрученную энцефалитку, брюки. Исподнее и портянки лежат у костра. Чуть кружится голова. Где-то в ночи, за моей спиной, убежала далеко по косе Асаткан, отжимает платье.

Что-то ухнуло за рекой. Прошелестело над головами, словно кто-то невидимый раздирает руками шелестящий мрак ночи. Из-за Камня-писенца медленно выплыл месяц, крупный уже, возмужавший. Скала почернела, и сосны над ней черные, и вода и чело холодной пещеры, куда с гулом и причмоком вливается стрежневая круговерть.

Асаткан подбежала. Присела рядом, отогревает руки, ближе, ближе жмется к огню маленькой грудью. К свету ближе.

— Пойдем, бойе! Пойдем! Тут нельзя ночью! Нельзя!..

Ничего не рассказала мне Асаткан, как бежала по бурливой отмели за катящимся по воде «снеговиком». Как, срывая розовые крохотные ноготки, тянула его к себе, всем телом ухватившись за спасительную корягу. Как сантиметр за сантиметром отвоевывала у реки шальную добычу, собирала рвотную траву, разжевывала ее, раскрывала сведенные в судороге челюсти маленьким булатным ножом, оттого и щербинка на зубе, теперь уж на всю жизнь.

Спешу за девушкой, насколько позволяют ослабевшие ноги, кажется, даже за плечо держусь. Ночь вокруг. Костра нашей стоянки не видно. Чирони нет. Пришел бы Чироня…

Ничего не рассказала мне Асаткан, ничего…

Запись XV
Никто

Костра не было. Белыми привидениями бродили вокруг стоянки олени. Месяц стаял, нырнул в тайгу. Тьма опустилась на землю, пустая, предрассветная. Чироня лежал на земле подле бесформенной груды наших вещей, широко разметав руки, и храпел. Я наклонился к вещмешку, нашарил фонарик. Широкая полоска света выхватила из темноты лицо Чирони с черным провалом распахнутого рта, густую струйку слюны, липко сползавшую с подбородка, полуоткрытые, задернутые сном и оттого неподвижные глаза, лохмы седых, пыльных волос, нагую грудь с пауком под левым соском и пустую бутылку старки, откатившуюся к ногам, босым, донельзя изъеденным комарами, дурно пахнущим.

«Все», — промелькнула мысль, как там, на реке у скалы, и что-то оборвалось внутри, тоненьким звуком наполнило уши.

Все пережитое, тьма небытия, тяжелое возвращение из мрака, бред, рвота, обратная дорога, холодная дрожь от непросохшей одежды — все как-то разом вернулось, перемешалось, лишило сил. Я сел и погасил фонарик. Ночь разом покрыла все вокруг умиротворенным покоем.

— Пьяный? — тихо спросила Асаткан, опускаясь рядом со мной и мелко-мелко дрожа от холода.

— Посмотри, не осталось ли в бутылке. Согрейся, — бесцветным голосом сказал я.

И вдруг равнодушие, невозмутимое, бесстрастное спокойствие овладело мной.

— Не буду! Не надо! Зачем вы ему дали? — быстро сказала Асаткан и ушла к черневшему в ночи собранному валежнику.

Чиркнула спичкой. Дрова Чироня все-таки собрал и воды в казанке принес. Вот только не разжег костра.

— Я ему не давал, — сказал я. — Не давал.

Асаткан подбежала ко мне. Остановилась. Низко наклонилась. В сумраке ночи я едва видел ее лицо, но отчетливо горящие смоляным огнем глаза.

— Значит, он сам?! — со страхом прошептала девушка. — Сам?! Значит, он вор?! Вор?! Вор?! Да?

— Не знаю.

— Он взял сам! Вор! — крикнула Асаткан.

И тайга повторила стократно, затихла на миг и снова до горизонта: «Сам-сам-сам! Вор! Вор! Вор!»

И вдруг сжалась, будто придавленная этим криком, вскочила, сжав кулачонки, бросилась к храпящему Чироне.

По груди, по лицу, по голове, по бокам ходили ее кулачки. Чироня только поначалу всхрапывал, потом начал рычать и не просыпался. Асаткан взвизгивала, как взъяренный маленький зверек, плевалась, визжала, царапала, хлестала, била Чироню. Он рычал. И вдруг разом прянул. Сел, дико озираясь. И одним движением, так не вязавшимся с его худой мосластой фигурой, кинул Асаткан далеко от себя. Девушка ударилась головой о ствол сосны, вскрикнула и заскулила, как маленькая качеканка.

вернуться

28

Булэ, аяври? — Больно, любимый?

вернуться

29

Ала-ала — сладкий, вкусный.

вернуться

30

А я, люча! А я! — Хорошо, русский! Хорошо!