Выбрать главу

— Ты что, огня-то не чувствуешь? — спросил Глохлов, кивнув на все еще бархатно пламеневший в руке Алеши уголек.

— Не. У меня антиресу в руках никакого давно нет. Нет, говорю, антиресу, не леагирут. Во! — Он спокойно черпанул пригоршней горячие угли из костра. Покатал их неторопливо и сбросил в огонь, отряхнув, словно от пыли, ладони.

Руки у Алеши в кистях были взбухшие, с крупно округленными суставами. Сквозь прочернелую, словно бы обуглившуюся, грубую кожу проступала болезненная огневица.

— По ночам-то ноют? — участливо спросил Глохлов.

— Не. Я их, Семенович, не чую. Не чую их я. Толико когда, слышь, что говорю, когда в воду — то ломит, ломит, никаких силов нет, как ломит. Налью ишшо? А? — Колобшин поднял с углей чайник.

— Пожалуй, налей, — согласился Глохлов. Ему почему-то подольше хотелось посидеть с этим человеком, послушать его быструю, сбивчивую речь. — Может быть, тебе сменить озера-то?

— Что вы, что вы, Матвей Семенович! — как-то разом вскинулся Алеша и даже чуть привстал, замахал руками и еще яростнее затолкал спадающую на нос фуражку. — Что вы! Что вы! Да спокон веку это наши с бабой озера-то. И места, места, слышь, что говорю, это спокон веку наши…

— Так ведь сам говоришь — некормовитые они, озера-то.

— А что сделаешь? Каки есть, каки есть. Нет, нет, ты уж не обижай, не обижай, слышь, что говорю. — У Алеши на глазах выступили вдруг слезы. — Не прогоняйте, не прогоняй, Матвей Семенович, с места-то. Слышь, что говорю, о чем прошу-то вас, не сгоняйте с места. Она насиженная, места наша.

Алеша, пошарив за пазухой, достал истертый до рыбьей чешуи, перетянутый резинкой портмоне и, развернув его, тянул уже Глохлову пообтрепавшуюся бумагу с фиолетовым пятном печати.

— Вот оно и разрешение, разрешение вот оно. Полной формы, Матвей Семенович, на наши, слышь, что говорю, на наши угодия…

— Да не надо мне бумаг, Алеша. Забыли наш разговор! — И Глохлов протянул руку, чтобы проститься.

Рука у Колобшина была холодная, словно бы неживая.

Алеша вдруг заспешил, засобирался. Было все еще рано, и полусвет синевою окутывал тайгу, травы, реку, и все вокруг было словно бы смазанным, нерезким, и только неправдоподобно ясной была даль над головою.

Глохлов кинул на плечо вещмешок, подхватил полушубок и, попрощавшись с Колобшиным, пошел к реке. У обрыва, куда с крутого яра сбегала тропинка, остановился, полной грудью вдохнул острый воздух, оглянулся.

От зимовья по желтой, чуть выбеленной утренником мари к Ближним озерцам спешил, чуть подпрыгивая на шагу, Колобшин. Издали его фигурка была очень похожа на кузнечика — кузнечика в фуражке. Глохлов подумал, что до Ближних озерец Алеша доберётся только к сумеркам.

На реке, в улове, где с вечера оставил лодку, тихонечко похрустывала вода — мелкие, невидимые иглы льда пристыли в затишке к борту казанки и теперь ломались под шагом.

«Со дня на день и сало рекою попрет, а там и шуга», — подумал Глохлов и пристально глянул вверх по реке. Заберегов еще не было, но белая граница зазимка лежала у самой воды. И вода нынче была тревожнее, темнее и гуще, нежели вчера.

Ведока осталась далеко позади. Высоко поднявшееся солнце было не по-осеннему горячим. Сошел иней, высохли травы, и тайга, упарившись в последнем тепле, противостояла нездешним холодам, дыша на реку запахом разогретых смол, пересохших ягод, запахом палой листвы и хвои.

Медленно плыли назад берега, успокоенно шелестела вода под днищем лодки. Глохлов задумался.

Думал он о Колобшине, о простоте человеческой, о своей жизни, которая прошла в занятиях трудных и неприятных. Всю жизнь Глохлов очищал землю от людских отбросов. Сначала, совсем еще мальчишкой, на фронте, потом в милиции. Мотался по самым глухим закоулкам Сибири, по Северу мотался. Везде находилось для него дело. К нему стучали в окошко ночами, просили, требовали, жаловались, умоляли выручить, спасти. И он помогал, спасал, содействовал, жалел, негодовал, карал, наказывал и жил с вечно тревожным и занятым чужими заботами сердцем.

Как-то, лет десять уже прошло, встретился в областном центре с геологом Алексеем Николаевичем Многояровым. Потом Многояров прилетел ненадолго в Буньское. В следующем году зимою прожил два месяца в тайге с эвенками, с тех пор и подружились они. Зимой переписывались. Дуся — жена Глохлова — тоже писала жене Многоярова — Нине, та всегда отвечала ей. Они чем-то были похожи друг на друга, эти две очень разные женщины. Пожалуй, своей самопожертвенностью, иначе и не назовешь их жизнь с людьми, которые вечно заняты работой и дома бывают не по обещанию даже, а случайно.

Так думал начальник районного отдела милиции майор Глохлов. Начальник — солидно сказано, отдела-то — два участковых, пожарный инспектор, начальник паспортного стола и четыре рядовых, сам себе следователь, сам оперуполномоченный. А в районе семьдесят три тысячи квадратных километров… И чего только не происходит тут!..

Вспомнился охотник-эвенк Егорша Каплин. Было тогда ему за семьдесят — на всю округу лучший охотник.

Каплин человек трезвый, рассудительный. Одним словом, работник.

В то время замечать стали люди в тайге что-то неладное. Начали пропадать из лабазов продукты, кое-кто по промысловому времени недосчитывался в капканах зверя, из чумов тоже исчезала добыча. У таежных людей сыск короткий. Вышел он на Ваньку Американца — гулевого, болтливого эвенка. Ванька больше, чем в тайге, в селах толкался. Подойдет к незнакомому человеку, если такой в селе окажется, обязательно спросит:

— Ты меня знаешь?

— Нет.

— Я Ванька Американец! Американский шпион.

Так и звали его по всей округе, забыв настоящую фамилию.

А он пил, дурачился, жил людской добротой и жалостью. Мог бы он быть хорошим охотником, хаживал каждый год на медведей, мастерски выделывал их шкуры. По-черному, из-под полы, продавал соболей. А потом начал Ванька поворовывать, и чаще всего у таежных людей. В селах боялся, народ по Авлакану живет суровый.

Начал Американец у своих таежных людей поворовывать. Его увещевали, предупреждали: «Брось, Ванька! Брось!»

И говорил с ним Глохлов, но Ванька только склаблился:

— Докажь, нашальник! Ванька Американец ты ловил?

И вдруг пропал, словно под воду ушел, Решили, что откочевал в соседний край вниз по Авлакану. Однако в Буньское прибежала шкодливая Ванькина собачонка. Странное было это существо. Никогда не оставляла она Американца, хоть и бил он ее нещадно, не кормил и пропивал не раз. Вечно плелась она за хозяином, опустив голову, безучастная ко всему вокруг. Щенят не приносила и всю свою собачью любовь отдала хозяину.

Бега — так звал сучонку Американца — обежала в Буньском все магазины, все дома, куда имел обыкновение заходить Ванька, пришла к столовой и долго сидела у крыльца, обнюхивая каждого выходящего.

Ночью прибежала к КПЗ, долго выла у ворот, но когда ее пугнули, примолкла, на брюхе подползла к подворотне и улеглась там. Худая — в чем только жизнь держится, видимо, бежала издалека.

С Ведоки приплыл Алеша Колобшин, сказал:

— Беда в тайге-то, слышь, что говорю, Матвей Семенович? Попроверьте, попроверьте, однако. Убили Ваньку-то Американца эвенки, как есть убили…

— А ты откуда знаешь?

— Слух от дерева к дереву, слышь, что говорю, от дерева к дереву эхом по тайге катится.

Вызвал майора к себе и секретарь райкома Иван Иванович Ручьев.

— Матвей Семенович, срочно займись Американцем. Куда он делся? По райцентру только и разговоры: «Убили! Убили! Убийство!» Займись.

А утром нашли Бегу недалеко от милиции сдохшей. Вот тут-то и развязались досужие языки. Договорились до того, что, дескать, забили пьяного Ваньку в КПЗ. Милиция, дескать, виновата, поэтому и собаку отравили. Собака всегда к месту гибели хозяина придет. Даже указывали место, где тайно, дескать, был похоронен Американец.

Все, с кем бы ни говорил Глохлов, указывали, что последнее время ходил Ванька по дальним становищам у самых тундр. Туда и вылетел Глохлов. Первый же эвенк, к которому пришел Матвей Семенович, ответил определенно;