Выбрать главу

Глохлов направил к ним лодку, и тот, что стоял в низинке у воды, заулыбался и крикнул:

— Ну и наделал ты шуму, Матвей Семеныч. Гром поперед тебя галопом скачет!

Лодка мягко вошла в мшистый берег, и Многояров, подхватив чальную цепь, вытащил казанку до половины на сушу.

— Здорово, Алексей Николаевич! Говоришь, шумлю, как пустая бочка с горы? — Глохлов, выходя на берег, протянул Многоярову руку.

— Здорово, майор! Выходит, что так. Чего ты на зиму глядя путешествуешь? Не чепе ли?

— Нет.

— Может быть, мои хлопцы чего набедокурили?

— Нет, Николаич. В Негу, командир, бегу. Давно не был. Поговорить надо. А твои что? Твои тихие пока. В Буньском уже.

— А я вот только на твой гром и вышел из тайги. Думаю, не иначе как наши за мной. Смотри, Семеныч, парит-то как. Не по-осеннему, а? — Многояров рукавом засаленной гимнастерки вытер пот с лица, присел на борт лодки.

Был он легко, пожалуй, даже слишком легко одет. Тоненькая, много раз штопанная и латанная гимнастерка-энцефалитка, брюки, разбитые сапоги с крупными толстыми заплатками над щиколотками, голова не покрыта, буйно размотались светлые волосы, в распахнутом вороте — уголком тельняшка. И весь он налегке, подобранный, костистый — ничего лишнего.

— Парит, — снова повторил Многояров, прикуривая от поднесенной Глохловым спички.

К ним подошел рабочий Николай Комлев. Грузный, с неопрятной бородой на худом лице, с одутловатыми веками, с крупным носом в мягких, расплывшихся по переносью и щеках веснушках. Было в этом лицо что-то такое, чего не разглядишь разом. Что-то ненастоящее было.

И морщины, и мешки под глазами, и даже простецкая улыбка, и седина на влажных височках — все ненастоящее.

Подошел неслышно, сбросил с плеча карабин, приставил его по-солдатски к ноге, рявкнул:

— Здрасть, дядь Моть!

— Здравствуй, племянничек, — усмехнулся Глохлов. — Ты зачем в лебедя метил?

— Не, не метил я, так, для глазу, — улыбаясь всем лицом, ответил и попросил: — Дядь Моть, дай курнуть пшенишную.

Глохлов достал пачку «Беломора», протянул ее всю Комлеву.

Курили молча. Комлев, покашливая, присел на землю.

— Домой скоро? — спросил Глохлов, далеко в реку отщелкивая окурок.

— До хребтика Уян добегу, поковыряюсь там, да с первым морозцем и побежим восвояси. С настоящим морозцем, — ответил Многояров.

— Думаешь, скоро морозец-то?

— Не хотелось бы… Есть у меня, Матвей Семенович, дело на Уяне. Иду тайгою, а самого так и подмывает махнуть туда разом. Помнишь, рассказывал тебе о знаках моих. Так вот там, на Уяне, разгадка…

Комлев, развалившись на траве, будто бы уже и спал, зажав в пальцах погасший окурок. Многояров неторопливо, даже немного скучновато, рассказывал о своем, и Глохлов слушал не перебивая, в который раз уже радуясь каждой встрече с этим очень уж легким на ногу и обстоятельным на дело человеком.

— Ведут меня туда, на Уян, мои знаки. Тут вот по ручьям, Матвей, золота много. Ручьи здесь умирают. Сбегут с гряды, ткнутся в падь и, до реки не добежав, потеряются в болоте. А золото в бочажках оседает. Вон Николай в каждом шлихе его сажает, — Многояров кивнул на деревянное корытце — лоток, притороченный к вещмешку Комлева. — Даже таким орудием его очень даже просто намыть. В следующем году поставим бригаду, несколько бутар, поглядим, что к чему. Я тебе об этом как блюстителю закона говорю. Охраняй, — улыбнулся Многояров, молодо блеснули глаза его.

— Давай я тебя до Уяна доброшу, — предложил Глохлов. — К вечеру там будем.

Комлев мигом проснулся, будто и не похрапывал, будто и не спал вовсе:

— Что, на лодке? На Уян?! — И, словно смутившись от такой согласной поспешности, обратился к Многоярову: — А как же маршрут, Алексей Николаевич? Шлиховать, говорили, еще много.

— Поезжай, Семеныч. Нам еще в этих кущах рая поковыряться надо. Прощай.

— До свидания.

— До скорого, дядь Моть!

Глохлов поморщился.

— Иди ты к черту, Комлев. Племянничек мне нашелся. Какой я тебе, к черту, дядя — сам дед. Толкни-ка.

Комлев прытко бросился к лодке.

— Услужливый ты, Комлев, — то ли с издевкой, то ли всерьез сказал Глохлов, отгребаясь веслом; течение, подхватив казанку, волокло ее в черный, весь в зеленых кругах кувшинок улов.

— Привет Евдокии Ивановне с ребятишками, — кричал Многояров. — В Буньском раньше меня будешь, баню топи. Я твоим ребятам коллекцию камушков собрал.

И еще что-то кричал Многояров, чего уже не мог слышать Глохлов. Взревел мотор, качнулись берега, и казанка, вспоров течение, бойцово устремилась к противоположному берегу. Встав на фарватер, Глохлов оглянулся: уже далеко позади в прибрежную тайгу брели две черные фигурки, такие маленькие средь вековечного простора природы…

Глохлов подумал о том, как один из них скоро будет сидеть за столом в его, Глохлова, горенке, счастливый, с красным, распаренным после бани лицом. Они будут гранеными, на стеклянных ножках, лафитниками пить водку, ласкать детишек, ребята так любят прижаться к дяде Алеше, а маленькая Нюра целый вечер, пока не унесут ее насильно спать, простоит на стуле за спиной Многоярова, часто прижимаясь щекою к его шее, ласково поглаживая ручонкой мокрые волосы.

А потом будут долго говорить меж собой, и жена Глохлова — Дуня — все некстати будет встревать в разговор, потчуя разносолами.

К вечеру, когда уже сумеречным холодом сковывало руки, Глохлов добрался до Уяна.

Хребет скалистой лавой падал в Авлакан, прижимая реку к берегу, который тоже был скалист и являлся продолжением Уяна. Разрубленный надвое, хребет словно бы мстил роке, стиснув ее и завалив черными глыбами. Тут Авлакан ревел и ярился на страшном Большом пороге. Поодаль от каменного хаоса, там, где скальные выходы пород были покрыты ягелем, где сосны одна за другой взбегали на крутояр, на чистой поляне стоял чум. Костер большой бабочкой бился подле него, и кое-где среди редколесья в уже плотных сумерках белели пасшиеся олени. В урочище Уян стоял кочевьем эвенк Степа Почогир.

— Сдраствуй, началнык, — сказал Степа, встречая Глохлова.

— Здравствуй, Степа…

— Ночуешь, началнык? — спросил Степа.

— Ночую.

— Завтра через порог переводить будем? — кивнул на лодку.

— Завтра.

Порог бился и громыхал за скалою, выкидывая сюда на суводь рыхлые охапки пены. Эти белые невесомые островки медленно кружились в вертких воронках. Иногда понизовый ветер срывал с воды самые легкие клочья и нес их над рекою мыльными пузырьками. Глохлов со Степой помолчали достаточное для встречи время, разглядывая воду, и пошли к чуму.

— Многояркова, началныка жду, — сказал Степа. — Не видал, однако, Матвей Семенович?

— Видел, у Лебяжьего душана встретились. Дня через два тут будет.

Подошли к чуму. Навстречу вышел и протянул руку брат Степы — Анатолий.

— А Дарья Федоровна с вами? — поинтересовался Глохлов.

— Тут я, тут, начальник, — низко пригибаясь, вышла из чума.

С тех пор как не видел ее майор, считай, со смерти мужа Ганалчи, Дарья Федоровна заметно состарилась лицом. Глубокие морщины собрали кожу. Природный загар словно бы стал бледнее, и в бороздках, глубоких, как раны, в углах губ неожиданно матово белела кожа. Но старушка все еще была резва, в узеньких щелочках глаз поблескивал бодрый свет.

— Сдрасте, сдрасте, Матвей Семенович. Однако, зачем старую забываешь Дарью? Сколько не был, а? Вспомни? Ганалчи жив был, чаще бегал. У-у-у! — погрозила в шутку высохшим кулачком.

— Виноват, виноват, мать, — Глохлов улыбался, обнимая старушку за плечи. — Да и не сыщешь тебя. Как олень по тайге бегаешь.

— Бегаю, бегаю, начальник. Белка бью, соболь. Нада! Макаров путик у меня. Стреляю. — Взяла из протянутой пачки папиросу, присела у кострища и, нашарив красный уголек, прикурила, сладко щурясь всеми морщинками скуластого лица.