Но сам этих слов не принимал всерьез, считая, что с ним такого произойти не может. Почему? Нет, не задавал себе такого вопроса. И вот только сегодня, сидя на мокрых камнях, растерянный, пустой, словно из него, как из мешка, вытряхнули все содержимое, вдруг отчетливо осознал и даже реально почувствовал угрозу своей жизни, как будто эта угроза стояла за плечами. И Комлев, робея, опадая сердцем, пересиливая страх, оглянулся.
«Неужели могло?»
Солнце катилось над тайгой, обирая с хвои и травы влагу. Шумел, упруго сбегая с плит, ручей. Многояров сидел на юру в пятидесяти метрах, в обычной своей позе, склонившись над раскрытой тетрадью. Комлев бессознательно смотрел на Многоярова, не ведая и не понимая его. Геолог поднял лицо от страничек и, задумавшись, долго смотрел поверх каменного развала, туда, в ясную даль над головою.
А Комлев уже медленно приходил в себя. Страх оставлял, и чем дольше смотрел он на Многоярова, тем спокойнее и полнее становилось на душе.
«Нет, Алексей — мужик классный. За него надо держаться. С ним надо держаться», — думал он, наполняя водой фляжку. Руки Комлева заметно тряслись.
Многояров сидел все в той же позе, привалившись спиною к деревцу. На коленях лежала раскрытая карта. Над ним в огненно-рыжей, но все еще густой хвое лиственок стрекотали и суетились птицы. Их было много, и крик их был громок.
— Чего они? — спросил Комлев.
— Гаички. Мы с тобой на самую медвежью лежку выползли. Они с миши всякую живность обирают. Ищутся в шкуре. Они нас поначалу за медведей приняли. А теперь вот кричат, недовольные. Пора, Николай, запозднились мы нынче. Давай карабин-то мне. Мешает. Говорил — не надо брать. Не послушал.
— Да уж сам я, — отмахнулся Комлев, приноравливая на спине мешок.
Медвежьей тропой они ушли в тайгу. Шли молча. Многояров считал про себя шаги, от одной точки до другой, от одной записи до другой, и так — день, два, десять, месяц, три, весь полевой сезон. По бурелому, по колоднику, по болотам, чащобам, стланикам — каждый шаг на счету. Сколько сделано этих вот шагов, по тайге, тундре, пустыне? Сколько сосчитано их среди голых скал Памира, Тянь-Шаня, в диких развалах, заросших щетиной тайги Джугджура, тут, в Авлаканской тайге… И так всю жизнь, от крохотной точки на карте до другой точки, от одной записи до другой.
Многие из однокашников Многоярова — кандидаты, доктора наук, «остепенились», сидят в министерстве, и главках, читают на кафедрах, а он после защиты кандидатской диссертации не остепенился.
Комлев брел за Многояровым след в след, копируя его походку, и дремал на ходу. Эта редкая привычка доставляла много веселых минут ребятам в маршрутах. Над ним смеялись, строили каверзы, он не обращал внимания, находясь как бы в летаргии.
Комлев не то чтобы действительно спал, он обладал редкой способностью ни о чем не думать во время ходьбы. Внимание сосредоточивалось только на движении, на том, чтобы не упасть, не споткнуться, не налезть на сук. Обычно он становился как бы одним целым с впереди идущим, его продолжением. Это дремотное хождение за спиной во многом облегчало трудные маршрутные километры.
Нынче Комлев долго не мог погрузиться в это состоящие. Ему казалось, что опасность, которую так явно почувствовал там у ручья, до сих пор висит за плечами. Раздражало еще и то, что потаенный ремень, охватывающий его крестец, бедра, ослаб в пахах и натирал кожу.
Кончился ельник, вильнула и ушла в сторону хорошо натоптанная медвежья тропа.
— Шли как по улице Горького, — сказал Многояров, не сбрасывая рюкзака, сел, сдвинул на колено полевую сумку, достал карту, сказал: — Возьми образец.
В душе негодуя, на что — и сам не мог понять, но внешне оставаясь спокойным, Комлев скинул рюкзак, принялся сначала молотком, а потом руками сдирать упругий слой мошевины. Закопушка получилась глубокой, но, кроме живых корней, мха и перегнившей падалицы, под руки ничего не попадалось. Комлев вынул из мешка штыковую лопату, вырубил черенок, насадил его и стал копать. Копал осторожно. Лопата была сделана специально для отбора проб при шлиховании, края к черенку была сильно закруглены. Служила лопата Комлеву уже многие годы, и он берег ее.
Все время, пока Комлев копал, Многояров писал.
«Хорошо тебе карандашиком чик да чик, — с досадой думал Комлев и тут же тушил это чувство, понимая, что Многоярову ничуть не легче в маршруте, чем ему. — Да ладно. Он мужик фартовый, классный… Спас меня нынче… А рюкзачина у него потяжелее моего, — уговаривал себя, но в голову лезло другое: — А коли найдет месторождение, золото к примеру, вон оно как перло все эти дни, премию загребет. А мне — Карле, который корячится, шиш. Ишь ведь дотошный — то ищет, чего не терял… Всегда так — им все, нам — ничего…»
Шурф получился глубоким. Рыть было трудно. В пахах жгло огнем. И все-таки добрался до каменного выхода. Сел, отдуваясь, вытирая тяжелый пот с лица, подумал: «Надо было с реки пару камней захватить. Что там, что тут одинаковы они, а так и пупок сорвешь». Покурил, выбил молотком сырой ноздреватый песчаник, вылез из шурфа, протянул два образца Многоярову.
Тот, никчемно глянув на камни, разбил один из них молотком и выбросил, на другой даже не глянул, пропустил меж пальцев и отряхнул ладони.
— Попусту, значит, копал? — буркнул Комлев.
Не ответив, Многояров, снова склонившись над тетрадью, стал безразлично напевать:
— По-пусту, по-пусту. По-пусту, по-пусту.
Досада душила Комлева. Он ненавидел сейчас Многоярова. Все было вызывающим в облике геолога, но особенно крупная родинка у правого уха. Это коричневое пятнышко с белесым колечком волоса всегда было неприятно Комлеву, а сейчас будто бы нарочно лезло в глаза. «Ишь ты, в родинках, счастливый! Хоть бы волос остриг этот! Тошно глядеть!» Он лег в траву. Земля была холодной, и злость немного поутихла. «Будто я ему и не человек, будто и нет меня здесь».
Многояров, кончив писать, спустился в шурф, повозился там недолго, оглядывая стенки и обстукивая дно, присвистнул.
— Если на каждой точке по такому шурфу бить, немного мы пройдем сегодня.
Вылез, отряхнул с колен мокрую землю, поднял на плечи рюкзак.
— Двинули, Николай!
Комлев мигом вскочил, нашаривая еще с закрытыми глазами рюкзак. Многояров пошел вперед не оглядываясь.
Снова остановились на голой вершине сопки. Тут песчаный плиточник был рассыпан меж белого налета ягеля — нагибайся и бери образцы.
— Куда дальше двинем? — спросил Комлев.
— А вот на ту сопочку. До ключа Тунгус, там и заночуем. А утром к реке и по ручьям со шлихами пойдем. Придется руки-то тебе, Коля, поморозить…
— Сделаем, — Комлев поглядел туда, куда указывал начальник, потом мельком на карту. Маршрут их, прочерченный на двухверстке, лежал поначалу по склону сопки, потом по громадному коричнево-желтому болоту — калтусу, в ржавых окнах гнилой воды, по зарослям стланика и ползучей березки. Все это просматривалось отсюда, сверху, уменьшенное и чуть затушеванное далью, зыбкими испарениями, поднимающимися с болот, и солнечной пылью.
К истоку ключа Тунгус был и другой путь — легкий, доступный. Это сразу увидел на карте Комлев, стоит только снова подсечь медвежью тропу и, не теряя ее, по водоразделу, минуя болота, выйти к намеченной ночевке. Но Многояров из всех маршрутов выбрал этот, самый трудный, самый что ни на есть непроходимый. Он шел туда, где наверняка никогда не ступала нога человека. Именно там, так казалось Комлеву, в этой желто-коричневой чуме болот должно произойти что-то страшное, непоправимое.
«Сказать об этом Многоярову! Просить, уговаривать, чтобы не шел туда! Нет, не послушает. Хоть плачь, хоть ложись, хоть вой волком. Пойдет молча один вперед. И ты, страшась одиночества, шелудивым щенком побежишь за ним. И потому будешь, заискивая, заглядывать ему в глаза, зализывать свою вину. А он будет идти и идти вперед, не обращая внимания, словно и нет тебя рядом, словно ничего и не произошло…»