Комлев удержался, не попросил Многоярова идти другим маршрутом, а удержавшись, вдруг почувствовал в себе животную, темную тоску. Он шел покорно вперед. Засаленный многояровский рюкзак мотался перед глазами, и Комлев вместо того, чтобы настроить себя на обычную полудрему, думал о том, что заставляет Многоярова так работать. За ним никто не следит, никто не может проверить его, как и каким маршрутом шел геолог, и что для поиска, для составления геологической карты какой-нибудь один маршрут. Ничто не изменится от того, заложит ли начальник партии на километр или полтора маршрут в сторону от гиблого места. А он закладывает в самом что ни на есть гиблом месте. Зачем это ему? До славы он неохочий. Деньги те же. Зачем? Уж коли надо ему знать, чем болота пахнут, — пошли любого геолога, проложив ему маршрут. На то ты и начальник! Пусть телепаются, на то они и подчиненные, чтобы начальству угождать. А то что ж это получается, все сам да сам…
Шли калтусом — неохватно-широким болотом, с редкими островками густо растущих чахлых лиственок, с частыми, словно бы оспины на старческом лице, ямами озер. Эти, совсем небольшие озерца поблескивали среди жухлых зарослей; берега их будто втекали в воду, растворяясь в ней, и ядовито зеленели. Ступи на такое вот прибрежье — и канешь в зловонную пучину. Над калтусом, опыленным жарким солнечным светом, звенела тишина. Этот звон, надоедливо утомительный, был бесконечен и пронзителен. Шли тяжело, поминутно выверяя дорогу срубленными стежками. Податливая почва легко оседала под сапогами, спружинивала. Болели икры, ныла спина.
Остановились на крохотном твердом островке. Садясь, Комлев сморщился так же, как утром. И Многояров снова заметил это. Закурили. Комлев прилег в сухую, пыльно потрескивающую траву.
— Николай, обойди островок. Сделай две закопушки, — сказал Многояров, пристраивая на колене тетрадь. — Возьмешь две металлометрические…
Не ответив и даже не взглянув на Многоярова, Комлев поднялся и раскорячисто пошел прочь. Промокшая, потная гимнастерка прикипела к спине, обозначив худые лопатки и и под каждой из них густую бороздку выступившей соли.
— Николай! — позвал Многояров.
Комлев остановился, постоял, горбясь, нехотя оглянулся.
— Что с тобой? — Многояров указал пальцем на согнутые, широко расставленные ноги Комлева.
Тот вздрогнул, заметно бледнея лицом, выпрямил ноги, растерянно, не то чтоб улыбнулся — осклабился, пробормотал теряясь:
— Грызь у меня вышла, Алексей Николаевич.
— Чего раньше молчал? Сказать надо была. Отправил бы тебя с майором…
— А как же шлиховать? — нежданно выкрикнул Комлев.
Многояров улыбнулся.
— Шлихи, шлихи, — сказал он. — А если свалишься, что делать будем?
— Не свалюсь, Алексей Николаевич, не свалюсь, — Комлев прижал руки к груди, и глаза его влажно наполнились преданностью. — Мне бы только отсюда выбраться. Уж больно мягко идти. С ней-то тяжело, калтусом… А там, — он махнул рукою за сопки, — вправится.
— Вправится, — недовольно проворчал Многояров. — Надо было тебе по водоразделу пойти. Вышел бы к истоку ключа. У Тунгуса и ждал бы меня. Я один бы прошел тут. Эх, чудак, чудак!
Многояров как-то совсем по-домашнему журил Комлева, а тот стоял, виновато опустив голову, все пытаясь вставить слово.
— Ладно, Николаич. Я пойду, — повернулся и, заметно косолапя, скрылся в ветхом чащобнике.
— Стежок возьми, в чарусь угодишь!
— Тут вырублю.
По-прежнему было ясно в мире. Солнце стояло в зените, осыпая калтус солнечной звенью, но из-за окоема уже надувало облачками. Они, табунясь, сбивались в темную тучу. День был заметно холоднее вчерашнего, и даже на калтусе ощущалось, как дышит Север. Остывая после ходьбы, мерзла спина, и по ней пробегал озноб. Многояров сел так, чтобы солнце чуть просушило взмокшую гимнастерку, раскрыл рюкзак и стал разбирать его, откладывая в сторону носки, запасную тельняшку, теплое белье, свитер, шапку.
Комлев, зайдя в чащобник, остановился прислушиваясь. Было тихо, и только надоедливо и нудно звенел покой мертвого калтуса. Не спеша отпустил ремень, расстегнул брюки, спустил их на колени и, сторожко поводя головою, зашарился по гашнику кальсон, спустил и их, обнажив тощие ноги. Оголившееся тело было призрачно-белым, давно не видавшим солнца, с черной опояской по крестцу, бедрам и пахам. В пахах опояска до крови стерла кожу. Комлев туже стянул ремешки в надбедрии, заложив ранки лоскутками порванного носового платка…
Выйдя из листвяка, Комлев вздрогнул. Прямо перед ним парило кровавой дымкой озерцо. Из озерца, отразившего бездонь неба, смотрели два больших мучительных глаза. Ужас сдавил череп.
Сохатый, высоко откинув красивые рога, застыл в аспидно-черной гнили. Только сейчас заметил Комлев, что в озерце нет воды. На черной зловонной глади вспухали и лопались, словно гнойники, пузырьки. Зверь вдруг тяжело простонал, и дрожь прошла по его телу. Холод ожег затылок, и Комлев, пятясь, подумал: «Вот и я так когда-нибудь».
Повернувшись, он кинулся прочь от этого места, спиной ощущая взгляд выпитых орланами глаз сохатого и, кажется, снова слыша трудный его стон.
Комлев сделал несколько закопушек, отобрал пробы грунта и вернулся к Многоярову.
— Вот, — сказал Многояров, — вещи эти возьмешь в свой мешок. Мне давай все — образцы, консервы, крупу, прибор, радиометр тоже мне и карабин… Пойдешь налегке.
— Да зачем, Алексей Николаич? — запротестовал Комлев.
— Никаких! Делай что говорю!..
— Да как же так?! Как же — одному все, другому ничего, — бормотал Комлев, развязывая свой рюкзак. — Так нельзя!
— Можно. Что с пробами?
— Отобрал. Там вот озерцо черное, вонючее. В нем сохатый завяз. Вроде б еще живой…
— Как живой?
— Ну да. Только глаза у него побиты и сам уже на издыхании.
— Где это?
— За листвячком!
Многояров взял карабин и, неся его на опущенной руке, ушел в чащобник.
Гулко, на весь калтус, грянул выстрел, и эхо еще долго катало его от лиственничного сколка на болоте до тайги и обратно.
Как ни пытались выйти на дневку в тайгу, пришлось зашабашить среди болот, на сухом островке. Поискали пригодную для варева и питья воду, но не нашли. На малом огне вскипятили чаи, аккуратно слив воду из фляжки в котелок. Каждому пришлось по кружке. Пили экономными глотками, размачивая сухари и закусывая тушенкой.
— Ничего, — улыбался Многояров. — У ручья отопьемся, каши наварим — за две варки.
— Что готовить будем?
— Давай гречку, а?
— Точно.
Многояров опрокинул кружку и долго держал ее у губ, откинув голову.
К вечеру выбрели на выходы известняка. Работая молотками, выбивали образцы, каждый Многояров рассматривал тщательно, не то что те, утренние из шурфа.
Комлев, отвалив от глыбы крупный осколок, тоже долго разглядывал его, даже понюхал и понес Многоярову.
— Николаич, глянь-ка, какой занятный камушек я добыл.
В холодной глубине камня холодели и мерцали останки первых земных существ, крохотных жителей великого океана, шумевшего тут миллионы лет назад.
— Фауна! Фауна, черт возьми! — выдохнул Многояров. — Она! Честное слово — она! — Глаза его были горячими и влажными. — Наконец-то. Да, понимаешь ли, Николай свет Борисович, что ты нашел сейчас! — Многояров поднес образец к губам, дыхнул на него, морозцем задернулось светящееся оконце в неизмеримо далекое прошлое, Многояров рукавом осторожно протер его, и снова замерцал нездешний свет ВЕЛИКОГО ОКЕАНА.
То незначительное, что призрачно чернело в камне, заслонило сейчас от Многоярова весь мир.
Комлев вспомнил, как рабочий Трусов, ходивший с Многояровым несколько лет подряд по Приохотью, рассказывал: «Лезем мы по осыпи, лезем. А она вся живая, дышит. Того гляди сбросит с себя; кое-как вылезли на вершину, а она — нож. Позади осыпь крутая, долгая, вниз глядеть страшно, а впереди того хуже — подрез и пропасть, жуть — в горле холодно, как туда глянешь. Сидим мы верхом на этом самом ноже, смекаем, как тут быть. И вдруг Алексей-то Николаевич ка-ак начал из-под себя камни вышвыривать. Копается под собой, швыряет и швыряет. Осыпь ожила, гудит вся, поехала-а-а. „Николаич, кричу, что вы?! Осыпь сдвинется, погибнем!“ А он мне: „Погоди, брат, я, говорит, фауну нашел!“»