Было это уже лет восемь назад, а вот запомнился трусовский рассказ.
А Многояров уже не то чтобы объяснял, втолковывал Комлеву:
— Понимаешь, в этом районе еще ни разу не было найдено ни флоры, ни фауны. Но было ни одного свидетеля тому, что утверждаем мы своей экспедицией. А это, — он снова дыхнул на образец, — это уже ниточка, прочная ниточка. По ней и весь клубок распутывается…
Он еще что-то говорил, но Комлев не слушал, занятый грустной мыслью: «Теперь целый мешок этих камней набьет. И при их…»
— …Ты что?! — Глохлов в момент проснулся, будто и не спал. Заслоняя все вокруг, над ним нависло лицо Комлева.
— Больно кричали во сне-то. И жар вот навроде у вас, — дыша запахом нездоровых зубов, говорил Комлев.
Глохлов, отстранясь от этого запаха, повернулся на бок и почувствовал в голове непривычную тяжесть: «Это что же, он меня, что ли, по голове огрел?»
— В жару вы, Матвей Семенович, я вот полушубником вас прикрыл. А сам-то у огонька. А вы вот все кричите и кричите во сне-то. Бредите. И вчера с вечера вон чего наговорили. Помните?
— Помню. Ты что такой сладкий, аж липучий? — Глохлов попробовал подняться с лапника, но тяжесть в голове вдруг перешла в резкую боль, разлившуюся по всему телу. «Что же это? — подумал. — Заболел?»
— Вы лежите, лежите, Матвей Семенович. Я счас чайку сворю. Чайком-то согреетесь.
Поборов боль и ломоту во всем теле, Глохлов поднялся. Чуть подташнивало, и кружилась голова.
— Полежали бы еще, вон ведь как вас жаром обметало. Ровно в бане были.
— А ты рад, что ли?
— Это с чего же рад-то? Вы мне, Матвей Семенович, роднее родного сейчас. Куда я без вас? Я и реку-то не знаю! — И рассмеялся дробненьким, заискивающим смешком.
Глохлов тяжело пошел к реке, заставил себя раздеться и вымылся, как обычно, по пояс.
— Не одобряю я ваши действия. Таким образом воспаление какое-нито схватите, — сказал Комлев. — Садитесь, кушать подано.
— Не надоело придурничать? — Глохлов присел к костру.
Есть не хотелось, но он заставил себя проглотить несколько ложек постной ячневой каши. Налил в кружку чаю, размешал сахар и стал, обжигаясь, пить.
Сначала Комлев ел вроде бы тоже с неохотой, соблюдая очередь, но, когда Глохлов отложил ложку, вдруг заторопился, жадно и быстро черпал кашу, роняя на брюки и подбирая пальцами. Эта неаккуратность в еде была неприятна Глохлову, и он сказал:
— Не ешь, а бежишь будто!
— А я подбираю, подбираю, — невнятно, с полным ртом, ответил Комлев, глотая и в то же время роняя с губ полупрожеванную пищу. — Это еще у меня с голодных лет. — Он отчаянно скреб ложкой по дну котелка.
Комлев сидел у огня, не надевая полушубка, которым прикрыл Глохлова под утро, страшась, что тот наденет его на себя.
— Костер загаси да погляди, чтобы углей не осталось, — сказал Глохлов и, натянув стеганку, пошел к реке, прихватив мешок с продуктами.
Радуясь ласковому теплу овчины, Комлев думал про себя: «Здоров майор, ни черта с ним не будет. Ну и сволочь, ах, сволочь, вот куда вчера заглянул, аж под самый черепок. Нюх у него, что ли. Пес, как есть пес. Только я тебе, дядя Мотя, не дамся, не дамся. Не на того напал. Вчерашнего не будет. А если что, так мы и сойдемся на тропочке с тобой. Здоров боровик, да внутрях червивый. Вон уже и расхворались, ваше благородие…»
Утро было морозным… И опять стремительно бежала река. Игольчато кололись брызги, на одежде намерзал ледок. Первый зимний мороз догнал убегающую от него реку, над водой стынул пар. Авлакан парил, отдавая последнее тепло. Круг замкнулся. Но река все еще бежала вперед, ярилась на перекатах, но задыхалась от этого бега на плесах, все более и более забивая протоки и уловы шугою, и, наконец, умаявшись, устало приваливалась к берегам, покрываясь пока еще ломкой пленкой льда, И чем тише было течение, тем глубже в реку уходили белые наплывы заберегов.
Продрогнув на ветру, Комлев лег на дно лодки, долго поворачивался с боку на бок, пока не заполз в носовой багажник. Затих там, посасывая сахар и хрумкая сухари, украденные ночью.
Оставив позади уже покинутую людьми Инаригду (жили тут с семьями только летом), Глохлов вел лодку узким, порою в ширину казанки, коридором чистой воды. Кое-где приходилось уже и проламываться. Тогда Комлев вылезал из своего логова, вставал на носу и колом рушил перед лодкой ледовые спайки.
Тайга цепенела. Не слышно было ни птиц, ни зверя, вокруг студеное дыхание смерти, жила только река. Но жизнь эта угасала на глазах. Кончался третий день их пути. Дни не уходили, а словно бы погружались в морозную пустоту зимы.
Ночевать остановились в брошенном людьми Даниловом селе.
Глохлов выбрал над берегом избу поменьше, всего в одну горенку, с большой битой печью посередине. За недолгие морозы бревна в стенах успели настыть, и холодом так и несло из черного чрева русской печи. У заплота за двором Комлев обнаружил поленницу лиственничных дров. Плахи расщепливалисъ с сухим треском, и топор то и дело увязал в колоде, на которой он колол дрова. Стук топора отдавался под каждой стрехой брошенных домов, и эхо ходило по селу от околицы до околицы. Тайга, близко набежавшая, откликалась этому стуку, роняя с ветвей мелкую, еще непрочную снежную опушь.
Быстро темнело, и с наступлением темноты из-за окоема торопились к Данилову селу низкие тучи, обремененные снегами. Эти тучи как бы прикрывали землю от лютых морозов, давая возможность жить реке и двигаться по ней людям.
Комлев занес в избу пять вязанок поколотых дров, растопил печь. Все это время, как поднялся с реки в избу и сел на лавку в угол, Глохлов не двинулся с места. Был он в том состоянии, когда все вдруг становится безразличным, пустым и незначительным, даже собственная судьба, собственная жизнь.
Растапливая печь, низко наклоняясь над челом (хозяин бил печь по росту своей маленькой хозяйки), Комлев думал: «Только бы пройти до Ярманги… Только бы пробиться туда. Там прямая тропа на уволок, с него лесная дорога до Буньского…»
— Что ты ко мне вяжешься! — слабо отбиваясь, еще во сне бормотал Глохлов. — Отвяжись, сказано! Ну!
— Матвей Семенович, проснись. Чего сидя-то спать! Счас лягете. Я вот ужин сварганил, — и тянул за телогрейку.
Глохлов пришел в себя, с трудом разлепив веки, глянул мутным взглядом на Комлева, поморщился.
— A-а! Это ты?
Поежившись, запахнул телогрейку, в избе уже было тепло, но Глохлова знобило.
— Вот поешьте, — ставя на стол горшок с варевом, сказал Комлев.
— А ты что? — Глохлов снова поморщился.
Комлев улыбнулся:
— Чо? Боитесь, стравлю? Не! Вот, — и неряшливо зачерпнул из горшка ложкой, соря пищей по столешнице. Зажмурился, поднося ложку ко рту, и вдруг яростно задвигал челюстями. Так и ел — стоя, торопливо, жадно и неопрятно.
Глохлов съел несколько ложек разваренного и замотанного в гречневый концентрат гороха, выпил кружку чаю и полез на печь. «Печь от всего вылечит». Под потолком было душно, но он не ощутил этой духоты, лег на горячие кирпичи, прикрылся стеженкой и не то чтобы заснул, а словно бы потерял сознание, окунувшись в какую-то липкую мглу.
Комлев лег на лавку подле стола, подложив под бок полушубок. Но сон не шел. Все смешалось: какие-то шаги, вздохи, потаенные шорохи, скрип ворот на ржавых вереях, слышался бабий шепот и даже возня собак во дворе. А потом явственно вдруг увидел село своего детства, речку Блажную, мужика Изота, который, хитро усмехаясь в бороду, грозил ему скрюченным в корень пальцем и говорил пришепетывая:
— А я знаю, знаю. Это ты, пащенок, о комиссаре-то все выболтал. Ты. Откуда бы тебе знать? A-a-а, узнал, пащенок. Везде, лис пошкодливый, пролезешь. А ну иди. Я те Москву покажу!