— Анатолий след видел. Соображал. За мной бежал. До чума рекою близко, через камешок тропка есть.
— Собирайся, Глеб Глебович, поедем. Тебе тоже там надо быть, — сказал Глохлов, поднимаясь с лавки. — Евстафия будите. Скажи, в чем дело, будем, дескать, труп поднимать. Фельдшера Кузьму Иннокентьевича тоже надо…
Поспешно собираясь, Глеб Глебович спрашивал:
— Что же это такое, Семенович? Как твои соображения?
— Кто знает? Увидим.
Степа сидел тихонечко, посунувшись на лавке в угол, и глядел на огонь в лампе. Хозяйка поставила ее на стол, а сама, простоволосая, в накинутом на плече зипунишке, побежала булгачить Егорова и фельдшера.
— Не убийство ли?
— Может быть…
Через полчаса, не тревожа спящее село, пятеро отплыли к Уяну. Падал тяжелый снег, и по воде, шелестя, шла шуга.
Запыхавшийся Егоров (прибежал он к самому отплытию) говорил:
— Вот, однако, сакраментальным образом вы на меня юмор свой наводили, Семен, Матвей Семенович. Смеялись то есть. Когда настоятельно требовал я выдать мне для следственной практики наручные браслеты на случай утихомиривания опасных преступников. Островагантно нуждался я в них, в их присутствии у меня. А вы фешенебельно смеялись. Теперь вот и сгодятся, коли это убийство, и надо брать убийцу, — и показывал ни разу еще не сгодившиеся наручные браслеты.
Чтобы отвязаться от Егорова, отдал их майор ему под расписку еще года два назад, предупредив: «Ты смотри и впрямь не воспользуйся ими. Мужики тебя тогда, как кобеля, на цепь посадят». — «Только для порядку, только для порядку», — отвечал Егоров.
И вот теперь, сидя на средней банке рядом с худеньким старым фельдшером, Глохлов слушал гладенький полуголос Егорова и почему-то думал не о предстоящем следствии и даже не о Многоярове, в смерть которого все еще не верил, а о том, что Данилыч в общем-то неглупый, хороший мужик, только речь у него чудная, совсем никчемная речь. И к чему только человек язык корявит? Люди над ним из-за этого смеются. А кроме этой вот речи, есть и еще странность у Егорова. Ночами пишет он стихи, отсылает в Москву в газеты и журналы. И приходят оттуда ему государственные конверты с ответом, о чем и как надо писать, да что прочитать надо, как учиться, чтобы повысить образование. Из-за этих конвертов окружен Милиционеров этаким не совсем серьезным уважением. Глохлов вспомнил, как и сам ни с того ни с сего вдруг тоже написал стихи. Писал четыре ночи подряд. Стихи получились звучные, красивые. Таких хороших стихов никогда не приходилось читать. Даже стихотворение Пушкина, которое помнил с начальных классов, показалось детской забавой, настолько все было серьезным и значительным в его стихе. Глохлов долго крепился, прятал тетрадку с глаз, но наконец решился и прочитал стихи жене. Дуся слушала затаив дыхание, чуть приоткрыв полные губы, и в глазах ее стояли восторг и удивление.
Читал громко, с выражением.
— Ой, Мо-о-тя-я, — только и сказала Дуся, когда Матвей Семенович закончил чтение. — Ой, Мо-о-о-тя! Неужели ты сам сочинил?
— Ага! — У Глохлова часто-часто колотилось сердце.
— Ой, Мотя, здорово как! Не списал ли?
— Ну вот еще!
И Матвей Семенович твердо решил послать стихотворение в журнал «Советская милиция».
Отправку письма задержало маленькое обстоятельство. Стихи, он слышал, надо посылать в журнал только напечатанными на машинке, а в районе в тот момент как раз был крайний дефицит на бумагу. Страдая от такого обстоятельства, Глохлов собственноручно перепечатал стихи на серых бланках допросов. К этому времени приехал в Буньское Многояров, и Глохлов решил прочитать стихи и ему. Долго не решался, все издалека наводил: «Как это, интересно, поэты стихи пишут? Много ли времени проходит, пока отошлешь и пока напечатают? А можно, например, стихи подписать другой фамилией? Твоя, например, Скамейкин, а ты ставишь Вайспапир?» (С войны еще запомнилась Глохлову эта звучная фамилия).
— Ты что, стихи написал, что ли? — спросил вдруг Многояров.
— А что?
— Да ничего. Написал, да?
— Написал, — вздохнул Матвей Семенович и покраснел.
— Ну и что, хочешь подписать Вайспапиром? Не советую, слишком длинно. Подпиши короче — Белобумагов, — пошутил Многояров.
— Да нет… Я тебе хотел прочитать их. Послушай, а?
— Нет, нет, брат. Дай-ка я их лучше сам прочту глазами. Не будешь же ты, когда напечатаешься, каждому своему читателю вслух декламировать?
Глохлов, радуясь, что не придется читать самому, протянул уже переплетенные тетрадочкой в обложке бланки допросов. Многояров читал стихи долго, внимательно, и все это время сидел Глохлов не шелохнувшись, большой, с красным лицом, неуклюжий в своем детском смущении.
Многояров отложил наконец в сторону тетрадочку.
— Ты когда-нибудь стихи-то писал?
— Нет, — покраснел еще больше. — Раз, один только, когда за Дусей ухаживал. В уме сложил и даже не записал. Вот нынче вспоминал, вспоминал, так и не вспомнил.
— А когда последний раз стихи читал?
— Так ведь в школе. А потом когда вечернюю кончил. Да вот уже сейчас в Высшей милицейской по программе литературы поглядел….
— Хорошие стихи-то?
— Да ничего, Есенин вот, ну Некрасов, конечно, Пушкин, Лермонтов.
— Ты мне экзамен-то не сдавай, — улыбнулся Многояров. — Ты мне честно скажи: твои стихи лучше их стихов?
— Дак ведь… навроде получше, Николаич.
— Вот так я и знал! Не обижайся, Семенович, стихи твои, брат, плохие. Очень плохие. Да и не стихи это…
Так неуютно, так больно стало Глохлову, как и не бывало никогда.
С тех пор больше никогда не писал стихов.
…Начинало светать. Впереди гремел, рвался на каменных цепях Большой порог.
Глеб Глебович выключил мотор, и этот гром и каменный звон вырос до небес, ему откликалась и вторила тайга.
— Пройдем? — напрягая до предела голос, крикнул Глохлов.
— Пройдем! Вода большая, — откликнулся Глеб Глебович, и голос его утонул в грохоте, только губы беззвучно шевелились.
Перед самым порогом, где бешено кипели волны, Глеб Глебович срезал лодку в ýлов, сплошь забитый шугою и всяким плавучим мусором.
Снова взревел мотор, и лодка стремительно промчалась узким каменным коридором, как на ухабах подпрыгивая на бурунах. От мелкой водяной пыли одежда мигом залубенела, а когда, щелкнув днищем по угонистой волне, вошли в мертвое плесо, чуть прихваченное тонкой пленкой льда, то лица и руки тоже залубенели.
От чума к берегу, радостно взлаивая, кинулись собаки. Как и тогда, вечером, на прежнем месте горел костер, и Глохлов, окинув все вокруг взглядом, вздрогнул. У чума, прикрытый выгоревшим брезентом, лежал Многояров. Отсюда, с реки, майор хорошо видел его большие растоптанные сапоги с крупными латками.
Степа, выпрыгнув на берег, чалил лодку.
— Что, получше и прикрыть нельзя было? — неожиданно выговорил Глохлов подошедшему Анатолию.
— Презент шибко маленький. Нашалник шибко большой. Сапсем кудой презент, — жалобно повинился Анатолий.
Тихонечко подошла и встала виновато рядом с внуками Дарья Федоровна.
— Сапсем кудой презент, — сказала тихо. — Голова больной, серсе больной, все плачет и плачет о Многояркове… Большой беда, Клоклов, большой.
Старушка вздыхала, качала головой, по лицу ее было видно, что немало и поплакала. И по всему получалось так, что это она не уберегла Многоярова.
Глохлов вышел на берег и, стараясь не глядеть в лица эвенков, переживая свой выговор Анатолию, разминал затекшие ноги.
Фельдшер Кузьма Иннокентьевич, бледный, — он плохо переносил реку, — прижимая к бедру старенький, вытертый до белизны саквояж, пытался выйти из лодки, но при каждом ее покачивании снова садился на банку. Ему помогли Егоров и Глеб Глебович, под руки вынесли на берег.
— Пойдемте, товарищ майор, — прошелестел он слабым заплетающимся шепотом, и Глохлов только сейчас заметил, как стар фельдшер.