Выбрать главу

Авачан затянулся дымом, повозился на месте, садясь поудобнее, и все глядел и глядел навстречу солнцу, под раскаленный его диск.

Ни один комар не вылетал на солнцепек, и было непривычно тихо без комариной нуды, и только поблекшая трава, выбрасывая метелки соцветии, потрескивала раскрывающимися коробочками семян, да, не нарушая этой вот тишины, без умолку точили косы кузнечики.

— Я и кузнечиком был, — вдруг сказал Авачан. — Помню солнышко, помню и травы, вот как кедры большие.

Молодой был я. В тайга жил, ничего не думал. Спал, однако, сон пришел. Вижу большой, большой сопка над рекою. Камни — такой лестница к воде положены. И крутом красно, хорошо. Сосны красные. И на макушка сопки войдешь — все кругом видать. И тайга видать — зеленый, зеленый, три белые девочки над тайгою видать — останцы, камни, красивые, паря. В народе их девочки зовут. А еще глянешь — три озера чистых, голубых, — лебеди гнездуют на них. Хорошо. Воздух синий-синий. И везде ходит вокруг тропа. А по тропе, однако, я иду. Только я не Авачан, не человек — медведь я. Хожу, смотрю — все слышу, все! И тайга молодая, и девочки каменные белые-белые, а сосны одну песню поют. Вот такую.

Авачан весь подобрался, побагровел лицом и тихо-тихо, чтобы не разбудить спящий лагерь, вдруг повел горлом песню. И был слышен в ней шум молодых сосновых вершин, стрекот белок и плеск белых крыл лебедей. Пришел с реки Илюшка, сел деду в колени, поднял лицо, замер — слушает песню ли, шум ли тайги. Дед положил корявую руку на голову мальчонки, чуть заперебирал пальцами мокрые волосенки:

— Проснулся я. Послушал. Нет, не так поет тайга моя. Нет! И стало меня, парень, по всему миру как колобок катать. Шибко далеко закатывало. Ой-е-ей, где я был! Где я не был? Пароходами ходил, паровозами катался. Волга видел… Бо-оль-шой река. Вода много, крови много. Я стрелял метко. В белку попадешь, в человека-то куда как шибко… А я не думал. Мне говорят: думай, Авачан, как что. А мне все понятно. К чему думать? Катит меня и катит. Домой вернулся. Дедушка жив был, говорит: «Где ты был, расскажи». Я рассказываю, они не верят. «Не быват так!» — «Да быват так! — говорю. — И железный олень есть, и железная птица есть…» Не верят. А чо еще сказать, как сказать, не знаю, слов таких в нашем языке нет. Женился я. Взял жену и ушел от родных. Ходил по тайга, олень гонял, белку, соболя бил, ничего не думал. Нет мне ни одного места — гонит меня туда-сюда тайга. Мой родной тайга там — на юг иди, иди, где манджурин, где хунгуз живет, а я на север пришел. Дошел до края земли, нет тайги дальше, один голый земля, камень да болота — тундра. В тундра жил, жена умирал, дети умирал, одну маленькую за пазуху прятал, дальше шел. Край земли нашел, нет дальше земли, один вода и лед, лед нашел, нет дальше земли. Люди там меня жить по-своему учили. Дочку маленькую лечили. Вылечили. «Живи, Авачан». Два снега больших прожил, две воды. Встал утром, вышел, посмотрел на солнышко, большое оно, и на земле лежит. Пойду к нему. Зачем? Интересно. Дочку взял и пошел. Лежит солнышко на земле, лезу к нему. Ближе подхожу, оно с земли поднялось и висит, уже и рукой не достанешь. А я иду. Совсем обыкновенное солнце стало. Вот дурак, сколько по земле катался, сколько людей слушал, а тут пошел поглядеть, как солнышко на земле лежит. Ушел в тайгу. Пришел и вдруг вижу — стоит большой-большой сопка над рекою, камни лестница к воде. Побежал на сопку. Ай-яи-яй, три девочки стоят, три озера и лебеди гнездуют. Пошел тропой: «Авачан, — говорю себе, — за той вон скалою две тропы будут». Вышел — две тропы. По правой пойду, к водопою приду. Пошел по правой — водопой. Бегаю я по тайге — все знаю, где какой камень, где какая речка да ручеек. Все как во сне моем. Сон тот, парень, я не сказал, шибко много приходил. Везде приходил. Заныло, заболело мое сердце, бегу я и знаю, что впереди будет. Через ложок пробежал, на свалок поднялся, с него на хребтик, вниз скатился, и весь я потный, и сердце мое прыгает, и рука дрожит, а слезы, парень, по лицу капают, капают. Стою я, а передо мной старый берлог, в сухом кампе вырыт. И с чего такой я — не знаю. Ночь приходит. Я олень замучил, дочка замучил. Они едва за мной пришли. Собаки и те повалились и спать стали. Дочка чум ставит. А я лег на камни, как пьяный сделался, и заснул. И слышу — поет тайга песню, ну да, поет ту, что слышал я. Проснулся. Дочка спит, собаки спят, олени — все спят. Тайга не спит, поет, совсем так поет. И все мне знакомо. Встал я, да в темноте давай бродить вокруг, а мне так шибко хорошо и плохо, вот так бывает. Хорошо и плохо. Глянул, уже утро занимается и все родное вокруг, только куда как сосны выше стали, а речка меньше и камни старше. Был я тут, был. И стал я, парень, с тех пор думать да понимать все. Тайгу понял! Все понял!

— Что же ты понял, деда? — что-то жгло внутри Копырева, что-то давило сердце, но было одновременно и светло на душе. Выплакаться хотелось, чтобы стало все ясным.

— Тайга, парень, как и людей, много. И у каждой голос свой и песня своя. Можно тайгу глазом видеть, а можно ухом и вот этим тоже, — старик постучал пальцем себе в грудь. — А понял, парень, я — нету смерти. Нету. Ты костюм износишь — скинул его, другой надел. Так! Жалко? Нет. Время пришло. А тело износил, тоже сбросил. А на чем оно, тело-то твое? А?

Степа покачал головой: «Ух, умный старик!»

— Сбросил, а сам-то в дерево ушел, в зверя, в травинку вон. У каждого свой круг. Весь пройдешь и снова начинаешь. Я медведем был, а перед ним-то шибко древним, древним человеком, в пещере жил. Я — сам.

— Авачан?

— Нет. Авачан — одежка. Я жил. И опять медведем буду. Срок вот пришел. А круг, паря, большой, и кедром будешь, и кузнечиком, и птицей. Каждому только по-разному. Понимаешь? Все вокруг — это человек. Зря губить ничего нельзя.

— А как же, деда, если ничего губить нельзя, то ничего и не будет.

— Зря губить нельзя! Для жизни — можно. Ты маленький — маленький из мамы молоко пил? Пил. Ты у нее отбирал — отбирал. Она тебе давала. А если грудь грызть начал, захотел мясом питаться? Кто тебе разрешил? Никто. Мать себя, как надо, детям отдает. Тайга — мать наша. Бери у нее, как у матери молоко, сколько для жизни надо. Убил на охоте медведя, тело рушить будешь, куда жизни перейти? А? Ты себя медведем не помнишь?

Копырев смутился и, чтобы скрыть смущение, улыбнулся:

— Я, дедушка, наверное, зайцем был.

— Может, и зайцем. А я не все вспомнил. Думаю вот и думаю. Хожу по тайга, слушаю, понимаю. Плачет тайга все, жарко ей. Плачет. Как бы зла большого не сделалось, парень. Ой, не дай бог, зло тайга сделать.

— Дедушка, а ты когда медведем станешь? — спросил Илюшка.

— Скоро, скоро, Илько.

— Ты мне ножик отдай свой тогда.

— Отдам, Илько, отдам.

— Ты про что это лохмадеи-то разводишь, дед?

Ефимов давно ужо слушал рассказ Авачана, сидя на береговом свалке. Опухшее со сна лицо было измято и нетрезво.

— Копырев, принеси воды, все равно не спишь, — попросил он, и Копырев встал и пошел к реке, где стояли еще с ночи оставленные кем-то ведра.

Когда он черпал воду, рядом тяжело ударила рыба. «Что ж, и рыбой кто-нибудь должен стать? — вдруг подумал и тут же отогнал от себя эту мысль: — Вот чудак, наслушался сказок, как маленький». Но сам не поверил этим мыслям и, чтобы не думать, засвистел тихонечко, пошел в гору крупным шагом, стараясь разом задохнуться.

Ефимов долго умывался, фыркал, сморкаясь и отплевываясь. Копырев поливал ему на спину, на шею, в руки.

— Чего это там старик брехал?

— Так, о тайге говорил.

— Здоров врать. Ты — медведь. Полей-ка на спину… Ах, хорошо, хорошо… Лей, лей…

— Ефимов, мы в обратную идем, надо что передать? — подошел Стена, встал, рассматривая сильное, загорелое тело Ефимова.

— Не, ничего. Скажи Аксентьеву, через неделю пусть перекидывает нас. Все сделаем. Понял?

— Понял. — Стена уже вроде бы собрался уходить, да вдруг замялся, сказал смущаясь: — Костры, пожиги делать в тайге не надо. Тайга горячая, вспыхнуть может.

— А ты что, пожаринспектор? — Ефимов выпрямился, растираясь руками, сгонял с себя воду, кожа упруго ходила под ладонями. — Не жгем мы, не жгем! Что у меня, головы нету? Или я дурней твоего деда? Хочешь выпить?