Выбрать главу

От этого неожиданного внимания, от заботы, которую мало знал в своей жизни, от взволнованного и сбивного голоса у Копырева защипало глаза и сердце забилось где-то у самого горла.

— Спасибо, спасибо вам… — и чтобы скрыть подступившие слезы, закашлялся, а потом начал сморкаться, дым и впрямь выжимал слезу и першил в горле.

— С арестованными говорить не положено, — фальцетом выкрикнул сопровождающий и тоже закашлялся.

Но случившиеся тут и смотревшие на них люди вдруг зашумели:

— Брось, Чироня, дурить! Тоже мне енерал Застежкин. Дай людям попрощаться-то. Чо, не человек, чо ли?

— Да не, я ничего! Только вот запрещено по закону-то… — оправдывался конвоир.

— Давно ли, Чироня, законы-то блюдешь? Ишь ты — государственный…

Летели вместе с той девушкой, которую выносил из огня Копырев, — она лежала на носилках бледная, с закрытыми глазами. Был в вертолете еще человек, крупноголовый, чуть лысоватый, почти совсем седой, невысокий и полноватый. Был он похож на кого-то, кого очень давно встречал Копырев в своей жизни. Об этом и думал он всю дорогу, глядя в широкую спину, обтянутую брезентухой, густо замазанной сажей и смолой. Да иногда, в утайку, взглядывал на девушку, надеясь увидеть ее глаза. Но девушка то ли спала, то ли опять была без сознания. Она не открыла глаз даже тогда, когда Копырев помогал выносить носилки из вертолета и, поставив их в «скорую помощь», поправил сползшее суконное одеяло. А ему так хотелось увидеть ее глаза, хотя бы так же, как там, в тайге, накоротке, когда слеза ее упала ему на руку. Копыреву казалось, что взгляни она сейчас на него, и что-то большое и важное совершится в его жизни. Когда увезли девушку, он понял, что видел в ней свое далекое-далекое воспоминание…

— Кто это был с нами в вертолете? — спросил Копырев конвоира Чироню, когда они шли донельзя знакомыми улицами районного села, чтобы только не молчать.

— Ручьев Иван Иванович, секретарь райкома, — ответил Чироня. — Он на вас, поджигателей, смотреть не может. Вишь, какой сердитый был.

«Ручьев!..» Копырев остановился мигом, узнав и эту дорогу с порта, и эти сосны, которые тогда были до плеч ему, а теперь вон вымахали под самое небо, узнал улицу, правда, на ней поубавилось деревьев и выросло много новых домов, так, что вплотную двор ко двору.

Как же он мог забыть и про название села — Буньское! Сладкой грустью, некогда потерянным навсегда и вдруг нечаянно встреченным сжало сердце. Конечно, если бы они залетели в район с базы, ведь база их экспедиции тут — в Буньском, — он, конечно бы, узнал все и всех бы разыскал, но вышли они в тайгу на работу в этот район совсем с другого, Волхонского края, а зачем ему, рабочему Копыреву, было интересоваться, какое это Буньское, может быть, и не то, в котором был он двадцать лет назад. Да, да, двадцать…

Тогда он только познакомился с Фаиной. Они встречались с полгода, прежде чем Копырев решился признаться ей и любви. Фаина, она была на два года старше. Бледнея, выслушала его сбивчивую, торопливую речь и, вдруг зарыдав, упала ему на грудь, обвила шею руками и стала целовать страстно, исступленно в глаза, губы, лоб, шею. И он, вдруг поборов стеснительность и робость, ощутил себя мужчиной, властно привлек к себе впервые женщину и стал жадно мять ее тело в своих здоровых руках, стал целовать ее, безумея от счастья нерастраченной силы.

А потом, спустя месяц, Фаина провожала Копырева в тайгу.

— Не трать зря денег и береги себя, — сказала на прощание.

Тогда, двадцать лет назад, приехал в Буньское Копырев и сразу же встретился с Ручьевым. Тот только что прилетел в район и был назначен от райкома к ним на лесоповал инспектором…

Чироня привел Копырева в КПЗ — бревенчатое строение, обнесенное снаружи трехметровым забором из горбыля, а внутри поделенное на клетушки с зарешеченными дверьми.

— И на кой ляд тебя сажают? — открывая одну из клетушек, недоумевал Чироня. — Вроде бы не душегубец ты. И вот теперь мучайся с тобой тута. Даже баба моя — Матрена Андронитовна — на пожаре, а я должон при тебе, как кобель при конуре, содержаться. Заходь! — и пропустил Копырева в камеру.

Потом, долго чертыхаясь, никак не мог закрыть дверь на замок и наконец решил по-своему:

— Я, паря, тебя висячим замком замкну. Есть у меня на анбаре.

Амбара у Чирони в действительности не было, жил он, переехав из Неги, в казенной комнатушке, но сказал это так, для солидности.

— Значит, так, ты пока сиди тута незапертый, а я за замком схожу.

Вернулся он не скоро, весело сообщил:

— Значит, на харч тебя определил. Поскольку столовая не работает по случаю осадного положения, будешь харчиться при детских яслях. Вот так. А теперя, паря, я тебя стричь буду, — и развел руками: — Нече, паря, не сделаешь, такой закон. Ты не сумлевайся, я по этому делу шибко наторел, — и снова ушел, объяснив: — За машинкой пойду.

…Вернулся Копырев домой уже поздней весной, когда вскрылись и прошли реки. Вернулся с лесосплавом, не теряя зря времени на дорогу. Деньги плотогонам тоже платили немалые. К радости Фаины и к его изумлению, расчет, который окончательно произвели с ним на лесозаводе, оказался настолько внушительным, что можно было широко пожить с этими деньгами.

Они поженились. Первенец — девочка — принесла много радости и хлопот. Копырев никогда не думал, что в нем может быть столько заботы, столько любви к крохотному существу. Он мог часами баюкаться с дочкой, стирал пеленки, вставал по ночам на плач, сам варил каши и кормил с ложечки, сюсюкая при этом:

— Ой-ои-сю-синь-ки нас сю-пинь-ки. Кусай, кусай.

Так прожили они два года. Пожалуй, самые лучшие из всей жизни Копырева, если не считать того коротенького времени, словно бы высвеченного солнцем и луною Севера. Об этом времени Копырев старался как бы нарочно забыть, не возвращаться к нему, и это сначала получалось, но потом воспоминания стали приходить чаще, совсем неожиданно, они нет-нет да вдруг тревожили его. И тогда он ощущал в своем сердце какую-то пустоту, словно было в нем еще место для чего-то необычного и большого, но для чего — он не мог понять. И поэтому старался заполнить свое сердце Фаиной, но получалось так, что в сердце все равно оставалось место. И тогда он молил Фаину родить ему ребенка. Он чувствовал в себе столько нерастраченной любви, что от ощущения этого ему становилось как-то не по себе, и тогда он вспоминал и вспоминал тайгу, белый полог Авлакан-реки, звезды, шум вешней воды, и все это вмещалось в одно имя, в одного человека, которого наперекор времени он не мог забыть и которого, как это ни страшно, вспоминал, когда ласкал своих — жену ли, ребенка ли.

Одно время он был готов снова собраться в дорогу, но Фаина вдруг сказала ему, что беременна, и он надолго и совсем забыл то, что терзало и жгло его. Родились двойняшки. Они заполнили сердце все без остатка, и он жил ими и для них, казалось, не замечал вокруг ничего другого, кроме своего Саньки и своей Таньки. Копырев к тому времени ушел с завода. Фаина постоянно донимала его жалобами на нехватку денег. Ушел работать в шахту и скоро — в работе он был всегда не последним — добился высокого разряда.

Жизнь его, до этого раздираемая мелкими скандалами, теперь вроде бы наладилась. Заработок был хороший, да и ребята, особенно двое близняшек, подросли и как бы свели и связали двух не очень-то ладивших между собой людей.

И было у них, вероятно, все хорошо и дальше, если бы не закрылась шахта. Вот тогда Копырев и ушёл работать в экспедицию. «Тогда все и началось, — думал Копырев, убеждая себя в этом и в то же время где-то глубоко в душе понимая, что обманывает сам себя: — Все началось гораздо раньше…»

— Ну вот, паря, я и машинку припер. А ну выходь на свет, — Чироня, гремя замком, отпирал дверь. — Ты чо, паря? А?